Письма с фронта. 1914-1917 год - Андрей Снесарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера целый день не было слышно ни одного выстрела (после трех месяцев, исключая дней отъезда к тебе), но сегодня с 11 опять эта музыка, а сейчас (15 ч 30 мин) стрельба усилилась, и меня уже начинают тянуть к телефону. В общем, это все надоело: поэзия потухла, чувство страха притупилось и остался один назойливый звук, который трясет и нервирует вашу перепонку… но главное – это теперешняя обстановка, этот невиданный и неузнаваемый лик армии, эта картина завершения трехлетней войны, – вот это видеть нестерпимо, и чувство надоедливости, усталости и тоски лезет в вашу душу, как наглое чудовище, и некуда скрыться от всего этого.
От тебя, конечно, писем давно нет никаких, так как наши полевые конторы прыгают сейчас, как нервная кобыла, и заставить их работать трудно… все эти тыловые люди трусливы до крайности и спешат спасти свое существование на 20-й версте от огня… В своей опасливости они забывают о том, что теперь бы письма нам были нужны больше, чем когда-либо в другое время.
Давай, моя роскошь, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю. Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Обыкновенно я пишу тебе при первой возможности, а отправляю, когда подойдет случай. Целую. Андрей.
16 июля 1917 г.
Моя славная, моя милая, моя золотая женушка!
Пишу тебе хорошим вечером (18 ч), когда ветер стих, все после дождя зелено, и артиллерийская стрельба почти затихла, и на душе моей, милая, тихо и спокойно. Я третий день на одном и том же месте, а это хорошо, во-первых, потому что дает время всем нам прийти в себя и оправиться, а во-вторых, мне лично продолжать жить в прелестной обстановке – просторная комната с умывальником и картинами – и разгуливать в свободные минуты в парке. А еще 2–3 часа тому назад все дрожало от артиллерии, и тяжелые снаряды наших «друзей» бестолково бабахали во впадину и пруд в 150–200 шагах влево от нас. Я тебе уже писал об удачах моей дивизии 10 и 12.VII, когда были отбиты несколько раз атаки, расстреляны два нем[ецких] эскадрона, взяты пулеметы и пленные. Вчера также атака была отбита без особого труда, и, разбивши нос, противник стоит пред нами два дня. Сегодня утром я обошел окопы моих двух полков и вел обычные в этом случае собеседования, объяснения и журьбу. Ребята настроены недурно и собираются сделать какое-то постановление о расстреле каждого из них, кто покинет самовольно позицию до появления определенного начальнического приказа. Я ничего против такого течения не имею, так как оно говорит об оздоровлении людей и о повороте их к лучшему пониманию своих обязанностей. На первой трети моего обхода начал лить ливень, который нас с Ник[олаем] Федор[овичем] промочил до костей. Повернул я от окопов грязный и мокрый, на пути встретил одного командира полка, а затем посетил трех других. Два из них живут вместе в большом доме одного фольварка, где я нашел хороший рояль; я уселся, стал играть и петь полным голосом. Сошлись офицеры, нашли солдаты, и кругом настала тишина напряженного и трогательного слушания: угрюмые грязные лица преломились в улыбку, глаза озарились светом, и, вероятно, в усталое сердце проникла радость оживления и покоя.
Это был оригинальный концерт, который давал начальник дивизии – грязный, мокрый, в сапожищах, – давал офицерам и солдатам двух своих полков. Четвертого командира я застал в другом фольварке, тоже разоренном. Тут я был недолго, дав короткие указания. Здесь меня поразила одна сцена: проходя мимо одной маленькой комнаты, я заметил стоявшую на коленях фигуру старика, который молился перед Мадонной, стоявшей на обычном столе. О чем молился старик, мне не могли сказать, но он молился давно и горячо. О чем? О своем разоренном гнезде, об ужасах, которые царят вокруг, об умягчении озверелых сердец, о многом, о чем можно молиться сейчас. Старик меня взволновал, и я о нем думаю и по сию пору. При отъезде я поехал известной дорогой, а Ник[олай] Фед[орович] хотел попробовать новую, конечно, застрял и отстал; в результате, открытая стрельба попала в меня только по лошадиным хвостам, а ему пришлось проезжать под аккомпанемент разрывов как следует… Когда он догнал меня, мы много смеялись. Вообще, мы все же смеемся, и иногда при такой обстановке, когда другие приседают, ежатся и дрожат. Это мое основное требование к штабу и ко всем близким: соблюдать неизменное спокойствие и веселость; также было и у Павлова, откуда я и заимствовал. Во время отхода мне пришлось возвращать к сознанию и дивизион[ного] интенданта, и дивизион[ного] врача (бедный пугливый старик), и одного из офицеров штаба; теперь я понят, и кругом меня покой, хотя бы небо сваливалось на землю. Что в некоторые минуты делается с некоторыми – это их секрет, но лица их безмятежны, а разговоры их со мною или доклады ведутся со спокойной выдержкой.
От тебя, моя радость, писем нет никаких с 8-го числа, но я уже тебе писал, что сейчас я на такое удовольствие не рассчитываю. Даст Бог, все у вас будет обстоять благополучно. Если мы здесь задержимся на несколько дней, то все скоро начнет налаживаться, и от моей женки прилетит целая кипа писем. Тебе же я обычно пишу через день, а отсылаю при случае. В приказе армии и флоту за 16 мая я прочитал, что полковник 318-го Черноярского полка Попов назначен командиром 133-го Сим[феропольского] полка; куда делся Люткевич, из приказа я нигде не мог понять; может быть, он назначен бригадным, а может быть, удален в резерв. Из наших знакомцев Толоконников уже бригадный и значит скоро будет генералом (завед[ующий] хоз[яйством] 17-го Донск[ого] п[олка]), Усачев – генерал и командует казачьей дивизией. Я тебе, кажется, писал, что Скобельцын отчислен от дивизии, хотя ему обещал Гутор дать скоро новую. 1) Когда еще дадут, а 2) тяжко переживать незаслуженное наказание.
Сейчас думаю о том, как твое здоровье и как с твоими обмороками обстоит дело. Если мои письма будут приходить правильно, а на это я надеюсь, то все пойдет, как следует. С нашим переполохом, вероятно, погибли и мои сапоги, и те, что готовили для Генюши. Как только начнем устраиваться, буду наводить справки. Я здоров, головные боли были только первые два дня отхода, а затем прекратились. Сейчас, с началом устойчивости, дух мой оживает, и я готов смеяться, как дитя.
О тебе, моя голубка, думаю непрерывно, даже в минуты переживаемых ужасов… ты мое убежище и услада. Давай, милая, твои глазки и губки, а также наших малышей, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей. Целуй Алешу, Нюню,
деток. А.
18 июля 1917 г.
Дорогая моя лапушка-женушка!
Только что пришел со своего наблюдательного пункта. Вот уже пятый день, как мы остановили противника, и вчера я переехал в фольварк «под лес». Моя дивизия крепнет, и на нее уже начинают обращать внимание; ходит уже легенда, что Керенский прислал дивизии личную благодарность; такой благодарности я еще в руках не имею, и ее, быть может, и нет, но существование ее в солдатских рассказах уже имеет некоторое значение. Вот тебе решение моей дивизии, вынесенное на другой день прихода нашего к границе: «1917 года, июля 15 дня, общество офицеров и солдат полков дивизии единогласно постановило: прекратить позорное для великой революционной армии свободной России отступление пред исконным русским врагом и позицию на рубеже земли Русской, у речки Збруч, оборонять до последнего человека и до последней капли крови.