Любовь властелина - Альберт Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XCI
Дни благородной любви следовали один за другим, похожие как близнецы. Два возвышенных создания никогда не встречались по утрам — утро Ариадна посвящала хозяйственным заботам. Стараясь окружить любовника порядком и красотой, она командовала Мариэттой, проверяла качество уборки, следила за меню, за составлением заказов, говорила, где поставить цветы. Она носилась но дому совершенно спокойно, поскольку между ними было договорено, что до момента, как из ее комнаты раздастся два звонка, он не имеет права выходить. В ответ он, в свою очередь, должен был позвонить два раза, чтобы показать, что он слышал звонки и согласен, то есть она не будет застигнута врасплох в неподобающем состоянии эстетического несовершенства. Чаще всего он так и сидел запертый до самого завтрака, пока Ариадна, еще не мытая и не чесаная, крутилась по дому в белой ночной рубашке, старательно выполняя свою работу режиссера — постановщика.
На исходе утра, отдав последние распоряжения, она вновь запиралась в комнате, читала там литературный журнал или роман, расхваленный критиками, и несколько страниц истории философии. Все это — для него, чтобы иметь возможность говорить с ним на серьезные темы. Закончив читать, она растягивалась на диване и прогоняла из головы все материальные устремления и заботы, закрывала глаза и старалась думать об их любви, чтобы обрести невесомость и ясность, два ее любимых слова, и чтобы целиком стать предназначенной ему, когда они увидятся. Выйдя из ванны, она шла к нему, уже надушенному и причесанному. И начинались их «высокие часы», как она это называла. Он серьезно целовал ей руку, сознавая при этом, как их жизнь лжива и бесполезна. После ужина, если он чувствовал, что возникла моральная необходимость приступить к сексуальному соединению, он говорил ей, что хотел бы немного отдохнуть вместе с ней, поскольку хорошие манеры. Она понимала, целовала ему руку. Я позову вас, говорила она, лелея в сердце маленькую победу, и шла к себе в комнату. Там она закрывала ставни, задергивала занавески, набрасывала красный платок на лампочку у изголовья, чтобы создать интимное освещение, а отчасти, и чтобы скрыть возможную красноту щек после завтрака, раздевалась, надевала на голое тело любовное платье — что-то вроде пеплума из шелка, — ее собственное изобретение, которое служило лишь для того, чтоб быть снятым, последний раз наводила красоту, надевала на палец платиновое обручальное кольцо, которое он ей подарил по ее просьбе, заводила знаменитый граммофон, и мелодия Моцарта разносилась по дому, совсем как в отеле «Роял». Тогда он входил, жрец поневоле, иногда закусывая губу, чтобы сдержать безумный хохот, и прекрасная священнослужительница в специально предназначенном для культа платье напрягала челюстные мышцы, чтобы добиться вожделения или хотя бы его имитировать. Люблю тебя, говорила она, медленно раздеваясь. Убью тебя, отвечал он про себя. Жалкая месть!
Как же жеманна эта несчастная. Каким изысканным языком она изъяснялась — даже лежа перед ним нагишом. В нежных и многократно слышанных комментариях, сопровождавших то, что она называла священнодействием, следовало говорить о радости, это было благородно. Ох, как смущался Солаль, когда она почти сурово шептала ему: «Подожди меня, давай обретем радость вместе». Он краснел от этого в красном полумраке, странно растроганный при этом такой яростной заботой о сохранении смысла жизни, заключавшегося в одновременности, которая была для нее признаком вечно живой любви.
Да, в «Майской красавице» употребляли много слов самого высшего качества, прямо-таки изысканных. Например, они говорили «центр» вместо того, чтобы сказать другое слово, сочтенное слишком медицинским. И все в таком духе, и все время ему было стыдно. Стыдно было и целовать ее в лоб, который она подставляла после вышеупомянутой «радости», которую он в утешение называл про себя «Радыстью», имитируя произношение знаменитого клоуна. Чтобы уж точно удостовериться, что достигнуто душевное удовлетворение, говорил он себе после этого поцелуя в лоб, и тут же раскаивался, безмолвно просил прощения у бедняжки, которая от чистого сердца жаждала элегантности, чувств, красоты, пытаясь прикрыть этой красотой отсутствие жизни.
После обеда они прогуливались или ехали в Канны. Потом они возвращались. Ужинали при свечах, он в смокинге, она в вечернем платье, затем шли в гостиную, где любовались бесполезными морскими барашками в обрамлении каменистых пляжей бухты. Совсем как в «Роял», они курили дорогие сигареты и беседовали на возвышенные темы, о музыке, или о живописи, или о красотах природы. Иногда они замолкали. Тогда она говорила о маленьких плюшевых зверюшках, которых они купили в Каннах, рассаживала их на столе, ласкала взглядом. Наш маленький мир, говорила она, лаская маленького ослика, своего любимца. Да, думал он, у каждого то общество, которого он заслуживает. Или еще она спрашивала его, что он хочет завтра на обед. Они довольно долго обсуждали меню, поскольку, сама того не подозревая, она стала лакомкой. Или же она садилась за пианино и пела ему, а он слушал, смутно улыбаясь смешной бессмыслице их жизни.
Или же они говорили о литературе. Он мрачно смаковал убогость их бесед. Искусство было средством общения для других, в обществе, средством сближения. На необитаемом острове нет ни искусства, ни литературы.
Если вдруг беседа переходила на какой-нибудь прозаический предмет, хранительница нравственных ценностей упорно употребляла благородную лексику. Так, она говорила фотография вместо фото и кинематограф вместо кино. А еще она называла анжеликами свои маленькие батистовые штанишки, потому что слово «панталоны» нельзя было произносить. И как-то раз, обсуждая замечание поставщика — все годилось для обсуждения в их одиноком существовании, — (несчастный сказал всего лишь «я так хохотал»), она произнесла это слово по слогам, чтобы не замарать им свои губы. Она становится полной идиоткой, подумал он. Другие проявления этой мании благородства: записка с кодировкой звонков, которую она повесила в кухне для обучения Мариэтты, была написана печатными буквами, чтобы не замарать свой почерк в глазах любовника, если вдруг неожиданно он заглянет на кухню.
По вечерам она часто жаловалась на усталость. Поэтому они рано расставались. Иди скорей, говорил он себе, иди скорей, бедняжка, иди ложись, ты это заслужил. Еще один день выплаты долгов, еще один день танцев на проволоке. Ладно, пока сойдет. Не было бы хуже.
В один из последних майских дней, едва прозвучал гонг на завтрак, он сильно хлопнул в ладоши. Придумал. Отпуск! И для нее тоже, кстати. Бросив халат на кресло, он надел пижамную куртку, залез в постель, поерзал под одеялом от тихого счастья и призывно зазвонил в звонок. Она вошла, спросила, что случилось. Он закрыл глаза, укрощая приступ боли.
— Печень болит, — мрачно прошептал он.
Она закусила губу. Это она виновата, все вчерашний лангуст под майонезом, ее дурацкая идея. Глаза наполнились слезами. Он страдает из-за нее. Она взяла его за руку, спросила, очень ли ему плохо. Он поглядел на нее пустыми безжизненными глазами, задаваясь вопросом, как ответить. Сдержанное «так себе», что будет очень мужественно и по-джеклондоновски? Он, однако, предпочел слегка отстраненно кивнуть и закрыл глаза, являя собой статую страдания. Он был в восторге. Его ожидают два или три прекрасных дня. На некоторое время для него никакой ответственности, и к тому же, для нее это будет интересным занятием. Она поцеловала ему руку.