Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стояла и гладила, молча и тихо глотая все время подступавший к горлу комок, а Сергей Яковлевич все сидел и сидел на постели и неотрывно глядел на стол. Его глаза, огромные, застывшие, забыть невозможно…»
В ближайшие же дни больной Эфрон уехал хлопотать в Москву. Вряд ли ему удалось попасть на прием к кому-нибудь достаточно ответственному. У него не было здесь «важных связей». Все отмахивались от таких просьб и вопросов – их были сотни. По свидетельству Клепинина, Сергей Яковлевич пребывал в эти дни в состоянии глубокого отчаяния. Теперь он уверен был и в собственном аресте.
И все-таки написал письмо на имя наркома внутренних дел. Он ручался за политическую благонадежность дочери и Эмилии Литауэр. Как и следовало ожидать, никакого действия письмо не возымело. Вряд ли вообще был какой-нибудь ответ. Но письмо дошло до адресата – Эфрону припомнят потом его текст, когда он сам уже будет в застенках Лубянки.
С некоторым запозданием Мур начал в сентябре ходить в болшевскую школу Он сразу обратил на себя внимание, так что потом его легко вспоминали соученики, когда почти через полвека в Болшеве стали разыскивать все возможные сведения о Цветаевой и ее семье. Мальчик был красив, высок и доброжелателен. Но прежде всего его выделяла среди других необычная одежда. Он ходил в странных коротких брюках, застегивающихся на пуговички под коленками, в ботинках на толстой подошве, курточке, снабженной молниями где только можно. Внешняя необычность соединялась в нем с общительностью, раскованностью.
Мур вовсе не кичился своей непохожестью на остальных, не грешил высокомерием, он был открыт и разговорчив. А еще его выделял среди других отличный немецкий язык. И талант рисовальщика!
Атака старого дьявола. Рисунок Мура. 1939 г.
Есть одна странная подробность в рассказах его однокашников: они говорят, что Мур охотно рассказывал об Испании, так что у многих создалось впечатление, что он сам там побывал. Фантазии? Или осознанное участие мальчика в версии, придуманной для отца «органами»? Но может быть, отец и в самом деле однажды взял сына с собой в тайную «деловую» поездку?
Ходить в школу надо было через лес, и совместная эта дорога – туда и обратно – успела расположить к Муру попутчиков. Хотя он проучился-то там всего два месяца. Разумеется, никто тогда не имел ни малейшего понятия, кто его мать и кто отец.
Но на их участке однокашники никогда не появлялись.
Младшие обитатели дачи имели строжайшее указание Нины Николаевны: в гости никого не водить и самим ни к кому не ходить тоже. Они это легко, без лишних вопросов, усвоили, – им даже, пожалуй, нравилось, что они особые, не такие, как все. Поселковые дети тоже это поняли и не совались к «заграничным».
Только однажды мальчик из ближней, «энкавэдэшной» же дачи, скучая, попробовал было заговорить с Муром и Митей, болтавшими по-французски на какой-то ближней опушке. Мальчик сам был из таких же и французский знал. Но не тут-то было! Надменные мальчишки проигнорировали чужака. А он, Леонид Шапиро, много лет спустя вспомнил этот эпизод. Тем более что потом он увидел – так случилось – их дачу опустевшей, со следами поспешного бегства.
Об Але долго не было никаких сведений. Не удавалось переслать ей даже передач: первую приняли от Марины Ивановны только в декабре.
В болшевском доме поселилась особая пустынная тишина.
Подолгу жил теперь в Москве Николай Андреевич Клепинин – в гостинице «Балчуг» у него был постоянный номер. Часто ездила в столицу Нина Николаевна, навещавшая сына в больнице.
Холодало. Все чаще шли дожди и дули осенние ветра. Между тем теплая одежда Марины Ивановны и Мура лежала в их багаже, прибывшем из Парижа еще в начале августа. Багаж застрял на таможне. Сначала из-за отсутствия у Цветаевой советского паспорта, затем препятствием стало то, что адресован был багаж на имя Али.
Гости уже не приезжали на прокаженную дачу.
Некого стало ждать из Москвы в конце рабочей шестидневки.
Видимо, к этому времени относится зрительно четкое воспоминание-зарисовка С. Н. Клепининой-Львовой: «Гостиная с окнами на железную дорогу; у одного из окон стоит Марина Ивановна в характерной для нее позе: сложив руки на груди (с папиросой в правой) и даже чуть обхватив себя за плечи руками, словно поеживаясь; в доме тишина, видимо, никого, кроме нас двоих, нет (это случалось нередко, ибо я не помню, чтобы Марина Ивановна уезжала из дому, в отличие от остальных взрослых). Итак, тишина, сумерки, свет в комнате еще не зажжен, камин тоже не горит: Марина Ивановна стоит у окна вполоборота – я на фоне стекла вижу ее профиль, – но смотрит она в окно. Что-то очень сиротливое, холодное, неуютное. Профиль ее ‹…› был прекрасен: тонкий, одухотворенный, какой-то летящий…»
Восемнадцатого сентября радио передало речь наркома иностранных дел Молотова. Население Советского Союза оповещалось о переходе войсками Красной армии польской границы, чтобы «взять под защиту жизнь и имущество» братьев-славян в Западной Украине и Белоруссии. Началась эпопея «освобождения».
И уже через день газеты и радио сообщали о ликовании освобождаемых. Без ликования – или проклятий! – жизнь советского гражданина представлялась власть предержащим неполноценной.
«Чудесные перемены», «Жизнь забила ключом», «Львов ликует», – сообщали газетные заголовки.
Как было заведено, активно подключались к очередной кампании деятели искусства.
В Западную Украину отправился знаменитый танцевальный ансамбль Моисеева. На газетных страницах публиковали стихотворные приветствия происходящему Максим Рыльский, Перец Маркиш, Елена Рывина. Стихи были полны пафоса, звона – и такого мертвящего холода, что ни одно из них теперь просто невозможно дочитать до конца.
Тем временем разгоралась война в Европе.
Карта военных действий перекочевала в газетах с четвертой полосы на вторую. Масштаб карты все более укрупнялся. Четвертого октября в одной из центральных советских газет Цветаева могла прочесть леденящее душу сообщение: шедевры Лувра упаковывались для эвакуации из Парижа…
И вот наступило 10 октября. Третий арест на болшевской даче: теперь после обыска увезли на Лубянку Сергея Яковлевича.
На протоколе обыска поставила свою подпись Марина Цветаева.
И снова все произошло на глазах четырнадцатилетнего Георгия. Его состояние было ужасным – об этом рассказывала все та же Софья Николаевна.
Незачем пытаться воссоздать чувства Цветаевой. Можно себе представить только, что ее отчаяние во сто крат усугублялось отъединенностью от тех, кого она могла бы назвать близкими сердцу друзьями…
2
Но где же все это время Борис Леонидович Пастернак? Неужели давняя нежность и дружба бесследно исчезли к 1939 году и возвращение Цветаевой не пробудило желания немедленно увидеться?