Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Велено тебе – исполняй!
Подьячий покорно поднялся на помост, сбиваясь от волнения, огласил вынесенный Саве приговор, помедлил, оглянулся на Малюту – с искупляющей беспомощностью и робкой надеждой, что, быть может, тот все-таки раздумает вступаться за этого плотника. Страх напал на подьячего, язык не поворачивался огласить такое – легче было самому под плети лечь.
Но Малюта уже снял с себя епанчу, скинул кафтан, теперь тянул через голову алую адамантовую рубаху. Сава услужливо, но скорее торжественно, как какие-нибудь святыни, принимал на руки его одежды.
Под тяжелой ногой Махони натужно вскрипывали доски помоста. Изготовившись, Махоня похаживал по помосту, горько, слезливо щуря глаза и шумно, хлипко шморгая носом.
– Рышку, братца маво… извели неповинно, – время от времени говорил он в толпу, приостанавливаясь то у одного края помоста, то у другого, и непонятно было – жалуется он или кому-то грозит. Крупные слезины, не помещаясь в его маленьких, узких глазках, нет-нет и выпадали на щеки. Тогда он с какой-то резвой поспешностью, словно пронзаемый болью, не стирал, а, казалось, соскребал их с лица шершавыми кольцами плети, навитой на руку от локтя до кисти.
– Эвон как кручинится Махоня по братце! Вышибет ноне из нас он все бебехи за него, – сказал уныло Сава, принимая от Малюты исподнюю рубаху.
– Я уж бывал под ним, – сказал безучастно Малюта и, переежившись от хлесткой весенней свежести, с угрюмоватой сосредоточенностью взошел по ступеням на верх помоста.
Подьячий, уже объявивший толпе, что царский слуга Малюта Скуратов, Бога ради, вступается в вину бесчинного Савы-плотника и делит с ним присуженные ему плети, теперь стоял перед торговой скамьей с таким видом, будто он сам приговорил Малюту к плетям. Лица на нем не было – настлала его холодная бледнота, а душа так и вовсе, должно быть, застыла от страха: ну-ка, царскому любимцу, царскому особицу отсчитать полсотни плетей!
Толпа, начавшая было расходиться после казни Матренина, от такого известия, преподанного ей подьячим, вновь сплотилась вокруг помоста, заволновалась, зашумела, полезло из нее злорадство, и глум, и каверза, и даже веселье…
Малюта будто не видел и не слышал шумящей вокруг помоста толпы: спокойный, сосредоточенный, прошел на середину помоста, тупо глядя себе под ноги, спокойно лег на лавку, приплюснулся к ней, замер как неживой.
Махоня наклонился над ним, намереваясь прихватить ремешками руки, но Малюта не дал, подложил руки под голову, глухо сказал Махоне:
– Иных будешь вязать, вередливых…
– Душу бы клал на лавку, – крикнули громко и зло из толпы, – коли хочешь искупиться!
– Нет, тело кладет!..
– Мясо! – с выхохотом подкрикнул кто-то. – Да что засело в костях, того из мяса не выколотишь!
– Неудачлив ты, – вовсе присев перед Малютой на корточки, сказал с ласковым сочувствием Махоня. – Скорбен я ноне, и рука у мене слаба… Не будя гораздого бою.
Малюта молчал. Махоня выпрямился, размотал с руки плеть, маханул ею несколько раз по воздуху, расправляя ее и пробуя руку…
– Ну-к покажика ему, Махонь, от чего наш брат мужик семь раз на году линяет! – снова крикнули из толпы.
– Да подюжей, подюжей, чтоб каки из него полезли!
– Плеть – создание Божье, – спокойно, бесстрастно, с призывной смиренностью присказал кто-то – должно быть, монах иль дьячок.
– Ей-ей, святой плеточкой да по окаянным телесам! – тут же подпряглись к смиренной притче, только не бесстрастно – яро, каверзно, глумливо…
– Скорбен я ноне, – как бы винясь, сказал в толпу Махоня. – Братца маво… – В носу у него опять захлюпало, он жалобно пересопелся, пережмурился, сдержал слезы, скорбно вздохнул: – Рука ослабла.
– Но-но, Махоня! Взбодрись, рюма! Табе плотницких ноне карать! – прикрикнули на него из толпы – должно быть, мясницкие, собравшиеся поглазеть на расправу над плотницкими. – Взыщи на них, окаянных, Рышкин живот!
– Взыщу, братя, – привсхлипнув, пообещал Махоня.
Малюта сошел с помоста уже не так твердо, как взошел на него. Раскоряченно, грузно, с истомной медлительностью, как будто сама земля отягощала его ноги, переступал он через ступени и, казалось, не чаял дождаться их конца. Подьячий кинулся помочь ему, но Малюта зло оттолкнул его и, еще тяжелей вгрузая ногами в ступени, спустился на землю, стал, набычившийся, неподступный, мучительно силясь вдохнуть полной грудью… Вздымающиеся лопатки, казалось, сдирали с его спины и тянули вверх за собой взбухший, сукровичный пласт кожи, и боль заставляла его опускать лопатки. Но он все-таки превозмог боль, вдохнул, тягуче, надрывно, с яростной силой, как будто отнимал этот вдох у кого-то, и вдруг улыбнулся – мирно, облегченно, и было это так неожиданно и страшно, как если бы вдруг улыбнулся мертвец.
Сава, скорбный, обникший, с гримасой обреченности на синюшно-бледном лице, поднес ему одежды и замер перед ним в каком-то жутком, исступленном восхищении.
– Вот и расквитал нас с тобой Махоня, – сказал Малюта, принимаясь надевать на себя одежду. – Осталось и тебе, чтоб ты на то ума себе впредь купил.
– Вовек тебя не забуду! – вышептал истово Сава.
– То уж блажь, – насупился Малюта. – Помни паче заповеди да царю не вини более. Не то быть тебе у меня на взыскании, а уж я из тебя непременно бебехи вытрушу.
– Оженюсь я, – сказал Сава уже без стыдливости, без смущения. – Коли быть мне еще на кресу[250]… Дал бы Бог! На свадьбу тебя покличу.
– Не кличь, не пойду, – отчужденно буркнул Малюта. – Я хоть породы не знатной, не жирной, да с чернью мне сябровать, однако ж, непристойно.
– И то верно, – безобидно согласился Сава. – А вот жли вздумаешь хоромы рубить – кличь меня… Никого иного не кличь – меня, Саву, кличь! Срублю табе диво дивное, чево в век никому не рубил. Все бояре завидовать станут табе! За вступку твою я табе своей хитростью отплачу… коли ноне сдюжу Махоню.
– Сдюжишь… Нынче у него рука легка.
– Легка? – ухмыльнулся печально Сава. – Вон души не вышибет – в лавку вшибет. Кабыть мне твою силу… Впервой зрю такое! Да и люд, поглянь, попритих… Штоб вот так с-под Махони с полусотней вставать – не видывали такового еще на торгу.
4
Фетинья две недели ходила в Кремль, к царскому дворцу, – выслеживала Малюту, чтоб поклониться ему, поблагодарить за Саву… Самое дорогое, что было у нее, – иконку Одигитрии в серебряном окладе с жемчугами и каменьями, которой ее благословила мать, выдавая замуж, понесла ему в дар. Готова была в ноги упасть и молить принять – так была переполнена благодарностью ее душа. Сава, которого она после торговой казни еле живого, с изодранной в клочья спиной привезла к себе, сказал ей – из последних сил:
– Ну, баба, коли быть мне еще на кресу, пыдем с тобой под венец.