Год Алены - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По этому поводу пили югославский вермут. Алена с силой, до белых пальцев, выдавливала в него лимон, щедро добавляла водки, соскребала со стенок морозильника «шубу». «Почему в доме не водится льда?» Нина разбавляла вермут водой из-под крана, свекровь воду из-под крана закрашивала вермутом, так и сидели, припаянные неукротимой энергией девчонки.
В другой раз Алена купила себе сапоги. Задешево, в комиссионке. Кто-то принес сдавать, а там была очередь, и Алена давно «пасла вход» в приемку. Выручила торопящегося человека и – no problem! Вместе с сапогами принесла финский брусничный ликер.
– Что это такое? – возмутилась свекровь. – Нельзя же каждый день!
– Еще как можно, – ответила Алена и налила свекрови рюмку. – Вы только лизните.
И та лизала. И собирался под ликер чай, и Нина думала, что так глупо, бесшабашно-весело у них никогда не было с Дашкой. Та не любила сидеть с матерью и бабушкой, кривилась от каждого общего обеда. И за столом сидела, загородившись книжкой. А Алена разговаривала, спрашивала и слушала с интересом. Свекровь, не избалованная вниманием, рассказывала про разные комиссии, в которых заседала, про группу здоровья, в которой они вместе отмечают свои дни рождения. Зимой на катке праздновали восьмидесятилетие одной персональной пенсионерки, та на коньках «ласточкой» совершила круг почета.
– Ну дает молодая гвардия рабочих и крестьян! – смеялась Алена, а Нина ловила себя на том, что через восприятие Алены и юбилей на катке не кажется ей непристойным, а вот когда свекровь ей рассказывала про него, то было противно и она думала, что такая вот ликующая старость – дело стыдное. Что в таком возрасте к лицу в церкви стоять, а не в трико выряжаться. В то же время она себя осуждала за нетерпимость. Человек в каждом возрасте должен жить полноценно; сама скоро старухой будет. Не за горами дело.
Алена же смеялась; но это было не обидно, и свекровь смеялась с ней и говорила:
– А что? И молодая! И гвардия!
– Тетя Нина, да здравствуют дедки и бабки – ласточки нашего общества. Бабушка, лизните еще ликера. За гвардию!
Продолжал ходить к ним и Евгений.
– Дядя Женя! – кричала Алена. – Молодец, что пришел! Уже ни одна зараза не скажет, что бабы пьют без мужиков. С мужиками! С родными! Вы сразу нас троих любите, чтоб ни у кого не было комплекса неполноценности.
– А я и так люблю, – говорил Евгений. И смотрел на Нину.
Вот в такой вечер и позвонила соседка Куни. Евгений очень обстоятельно сидел, они с Аленой в шутку договаривались пожениться, если полюбивший Алену райком в ближайшее время «не растелится».
– Если тетя Нина не будет возражать, – ерничал Евгений. – Ты же знаешь, у этого среднего поколения женщин нет вашей широты воззрений…
– Тетя Нина не жадина. И потом она была уже твоей женой, а я нет.
Тут и позвонила соседка Куни.
Евгений подскочил, когда Нина одевалась. Спросил заботливо, с беспокойством: «Поехать с тобой?» – «Нет, нет…» – «Позвони от нее… непременно». – «Хорошо…» – «Тетя Нина, ликерчику на посошок?» – «Гуляйте без меня». – «Я тебя встречу, – говорит Евгений. – На остановке…»
Она вдруг подумала, что все повернулось вспять. Сейчас по законам возвращенного времени должен выскочить Капрал, заюлить под ногами, она потреплет ему холку и скажет: «Я ухожу без тебя, малыш. Это не твой час».
Но Капрал не выскочил.
Хохотала на кухне дочь Киры. У них был одинаковый с матерью смех.
И человек, который предлагал ее встретить, не был теперь ее мужем…
Они как обломки кораблекрушения прибились к берегу и тычутся друг в друга, ища в другом часть целого, которым когда-то были.
«Я приду к Куне, а от меня будет пахнуть вином», – подумала Нина и тут же вспомнила, что так у нее когда-то уже было…
… Она ехала к тяжело больной маме, в вагоне-ресторане приставучий сосед заставил ее выпить рюмку, она поцеловала маму, а та отпрянула. Нина рассердилась: подумаешь, нежности! Потом поняла: в том мамином состоянии не было места живым запахам, они уже были из другого мира. Но это она поняла потом, сразу же отпрянувшей маме стала долдонить: «Ну выпила рюмку сладкого? Ну что тут такого? Что я, алкоголичка?» «Ничего, – ответила мама. – Разве я тебе что говорю?» – «Ты дернулась, как от прокаженной…» – «Я не дернулась…»
Они не понимали друг друга и уже не могли понять. Нина, продолжая находиться в живом мире, сердилась на какие-то не те слова, не те реакции, не те поступки… А они просто были свойственны другому состоянию, состоянию перехода, что ли…
Мысли о болезни – это всегда мысли о смерти.
Нина знала, что мама умирает, и уже научилась думать об этом спокойно. Больше того, глядя на беспомощность больной, на зависимость ее от придвинутого стула или высоты подушки, от горшка, прикрытого газеткой, говорила себе: лучше бы скорей. Когда же все случилось, попала в такую бездну отчаяния, что сама готова была пойти следом. Ее преследовали собственная нечуткость, раздражение, которые вызывала живая мама. Пришло убивающее осознание – уже ничего не исправить. До конца жизни нести ей вину за то, что, будучи рядом, была так далека в самые последние дни. Ей бы обо всем забыть и взять от мамы все, что уходило из нее, и дать этому дорогу в себя, и тогда бы… Что тогда?
Нина была уверена, что мама знала, как мало ей осталось. Было в ее глазах какое-то странное понимание, какая-то пристальность. Она подолгу разглядывала свои руки, сгибала и разгибала уже затвердевшие пальцы, потом попросила подрезать ей ногти. Нина была неосторожна и уколола ее. Показалась капля крови, густая, лениво застывающая. Как будто кровь уже засыпала навсегда, а Нина ее побеспокоила, и она явилась на свет с абсолютным к нему безразличием, потому что медленно текла уже в другую, противоположную сторону. Мама смотрела на эту каплю так внимательно, как не смотрят ни на что в обычной жизни.
Нине же поведение мамы казалось чуть ли не претенциозным: полчаса разглядывать укол. Так уж больно?
А не было никакой претенциозности.
Было другое. Была воистину последняя капля крови, застывшая на кончике пальца.
О чем думала в этот момент мама?
… Домашняя хозяйка, сварившая тонны варенья и выстиравшая горы белья. Она всегда о чем-то думала, сосредоточенно и напряженно. Маленькая Нина даже боялась ее взгляда – чужого, отрешенного. Застынет с утюгом в руке и смотрит во что-то, никому не видимое. Оторвешь ее, долго вглядывается в тебя – вот тут Нине делалось страшно, – будто не понимает, кто ты и зачем.
Нина задумалась над «вещностью» наследия писателей, художников. Ушли – осталось. Но ведь у подавляющего большинства не то что книг и картин, собственной сотканной нитки может не быть. Значит – ничего? Зачем же тогда мучительные тайные внутренние процессы, зачем невыраженные мысли, нереализованные фантазии, полеты, зачем же пресловутое самоедство и самоистязание души? Куда уходит не открытое никому чувствование, понимание, куда ушел накопленный жизнью душевный капитал? В прах? Ну и бесхозяйственная ты, природа! Все у тебя втуне. Порывы несмелых. Радость сдержанных. Печаль весельчаков. Где то, что было в сосуде, когда он разбился? Куда все пролилось?…