Банкир-анархист и другие рассказы / O banqueiro anarquista e outros contos - Фернандо Пессоа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако случай этот не мог оставаться в секрете и мало-помалу распространился. История про «миллион рейсов Мануэла Викария» превратилась в «сказку викария», утеряв свои чудесные корни, но получив бессмертие в повседневной жизни[11].
Все бесславные имитаторы, насколько мне известно, никогда не дотягивали до Мастера из Рибатежу и не могли достойно повторить образцовую стратагему. Поэтому я с нежностью вспоминаю этого великого португальца и, предавшись мечтам, воображаю, что если существует рай для умелых — наподобие известного рая для добродетельных, — там ему уж точно не откажут в теплом приеме настоящие великие мастера Реальности — легкий блеск в глазах Макиавелли или Гвиччардини, мимолетная улыбка Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса.
Люди создают обычаи, и ничто не нравится им больше, чем обычаи, созданные ими. Иначе, наверное, и быть не может. Потом появляются чувства, затем другие чувства, и, в конце концов, повзрослевшие сыновья женятся на нас.
Мужчины думают, что мы любим их по той или иной причине. Но куда там! Никто не знает, почему так получается. Вы можете сказать, что любите того или иного человека поэтому, или потому, или еще почему-то, но все это уже после того, как вы почувствовали, что любите этого человека. А им все равно кажется, что их любят за то, что они сильные, или красивые, или за их голубые глаза, или еще за что-нибудь такое. Но все это здесь не имеет значения, господин судья, хотя и сыграло, наверное, какую-то роль.
Женщины, со всей серьезностью относящиеся к собственному достоинству, люто ненавидят проституток. И неужели вы полагаете, достойнейший господин судья, что причина здесь в том, что для них так важно их достоинство? Причина в том, что они понимают, чего их достоинство их лишает. Это так, господин судья, и, должна сказать вам, что я к этому уважения не испытываю.
Нет ни одной женщины в этом мире, — и самая серьезная из них не исключение, господин судья, — которая не завидовала бы тем, что бродят по улицам в поисках мужчин — ни одной, господин судья. И я говорю это так искренне, как если бы мое сердце лежало вот здесь, на столе, открытое всем.
Человеческая душа — грязная вещь, и хорошо, что она хотя бы ничем не пахнет.
И это, господин судья, чувствует каждая женщина, в чем я готова уверить Ваше Превосходительство и господ присяжных. Одни и сами этого не понимают, и живут, как старые клерки, отдавая всю свою жизнь одной и той же работе; другие понимают и молчат, посвящают свою жизнь детям, потому что их научили быть серьезными — потому что люди учатся быть серьезными так же, как разучивают гаммы. Иные же не могут сдержать влекущую их силу, и, в конце концов, никто не знает — что лучше, что хуже, потому что лучше было бы людям не оценивать поступки других, потому что другие — это не ты, и ты не знаешь, что происходит в душе другого.
И хочется отложить в сторону пряжу и уйти далеко-далеко, чтобы хотя бы поплакать вволю. Эта жизнь, господин судья, — если бы вы только знали, господин судья, что это за жизнь!
Самое худшее в женщине — это недостаток смелости. Мы все еще боимся тех времен, когда суд карал нас строже, чем мужчин. Неужели вы считаете, господин судья, что женщина надевает юбку, укороченную по моде, оттого, что этого просит ее душа? Она делает это, чтобы привлечь мужчин, но вот на что она не осмеливается — это принять их, когда они приходят. А значит, едва ли есть на свете хотя бы одна женщина, которая носит декольтированное платье зачем-нибудь, кроме того, чтобы ее ощупывали мужские взгляды.
Многое, очень многое я должна сказать вам, господин судья, и надеюсь, вы позволите, и господа присяжные позволят мне сказать это. Потому что это правда, господин судья, это то, что я чувствую; это то, что, если разобраться, чувствуем мы все, и я хотела бы сказать всё, господин судья, ничего ни скрывая и не прибавляя.
Первое, что нам вредит — это воображение. Если у женщины нет воображения — она серьезна от природы, она достойная женщина.
Но все мы рождаемся с отзывчивым сердцем, и поэтому обречены чувствовать и страдать.
Все время один и тот же мужчина, господин судья, один и тот же постоянно, у которого всегда одно и то же тело, одни и те же привычки! Каждую ночь, господин судья, на одной и той же кровати — ведь даже кровать всегда одна и та же. И все это, в конце концов, становится не жизнью, и даже не похоже на нее; это что-то между едой и уборкой… О, если бы мужчины знали, что значит страдать! Если бы знали, как омерзительны нам их объятья!
Только убийство могло помочь мне остаться в добром согласии со своей совестью и с законами Церкви.
И поэтому, господин судья, господа присяжные, я убила своего мужа.
Сражение закончилось, и когда Цезарь прибыл на поле боя… ему тотчас же показали голову Помпея. По щекам Цезаря покатились слезы, и те, кто стоял рядом, были поражены. Воин, державший в руке отрубленную голову, немного опустил ее. Его сковало удивление, и напряженная рука устала, оттого что отрубленная голова была тяжелой.
— Какова же теперь цена этой победы? — сказал Цезарь.
— Верно, — отозвался тот, кто его сопровождал. Он не знал, что сказать.
Затем Цезарь продолжил: «Он был моим товарищем и другом, он был римлянином, солдатом… Я пришел слишком поздно…»
Воин, сопровождавший Цезаря, сделал какой-то неопределенный жест. Цезарь отвернулся, казалось, огромная тяжесть давит ему на плечи. «Я пришел слишком поздно, — повторил он, — и не смог убить его собственными руками».
Мораль:
Не торопитесь делать выводы, когда видите слезы правителя или военачальника.
Когда-то в Порту жил один молодой студент по фамилии Сарайва, родом из северных провинций. Этот парень прославился среди приятелей уверенностью в собственной проницательности, равно как и в наличии у себя таланта декламатора. Если в какой-то фразе — какой бы простой она ни казалась — ему слышалась фальшь, он воспринимал ее как бесполезное орудие, направленное против гранита собственной мудрости; и, поднеся указательный палец правой руки к правому веку, он весело грозил собеседнику, как бы предупреждая его: «Я же Сарайва!» И собеседник понимал, что Сарайву провести не удастся.
Эта абсолютная уверенность, которую другие молодые люди считали саму по себе смешной, натолкнула их на мысль устроить комичную сцену — воспользовавшись уверенностью Сарайвы в собственном декламаторском таланте, — чтобы раз и навсегда опозорить его перед обществом. Зная, что за этой постоянной озабоченностью не быть обманутым кроется страх стать посмешищем, они договорились со своими знакомыми барышнями из хороших семей и благороднейшего происхождения устроить вечер в доме родителей одной из них и пригласить туда Сарайву выступить с речью. Условились, что после того, как Сарайва будет представлен и приглашен продемонстрировать свой талант декламатора — все в конце концов поднимут его на смех. Молодые люди были уверены, что Сарайве не избежать публичного осмеяния, и он заплатит за свою раздражающую самоуверенность.