Преступление графа Невиля. Рике с Хохолком - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему тогда ваша стряпня такая вкусная? – возмущались юные танцовщицы.
– Потому что я готовлю с любовью.
– Оказывается, от любви толстеют? Вы вон какой круглый!
– Я такой от природы. Но гляньте на мою жену, и поймете, что от любви худеют.
Аргумент походил на правду – Энида всегда была сама грация. Тем самым он успокаивал «крысок» – такое прозвище издавна закрепилось за ученицами балетной школы и кордебалетом, – и те проникались доверием к своему кормильцу.
Более тридцати лет протекли в счастье столь полном, что влюбленные и не заметили, как прошло время. Супруга часто печалилась, что у них нет детей. Онорат утешал ее, говоря: «Мы сами свои дети».
В сущности, они и жили как дитятки малые; покинув свои кухонные владения, Онорат тотчас устремлялся к жене. Вместе они играли в белот или в «лошадок», старательно передвигая фишки по полю. Когда в саду Тюильри открывалась ярмарка, они пропадали там часами. Чаще всего в тире, хотя оба были самыми бездарными стрелками, каких только видел свет. Когда их начинало подташнивать оттого, что они слишком долго крутились на большом колесе и съели слишком много сахарной ваты, они пешком, держась за руки, возвращались к Опере.
Энида была слаба здоровьем, да оно бы ей и не пригодилось. Ее болезни были взаправдашними, но не слишком серьезными. Онорат обращался с ней как с маленькой девочкой: приносил в постель поднос с тостами, черничным желе и слабозаваренным чаем. Потом раздевался и ложился рядом, прижимая ее к себе. Его губчатое тело вбирало в себя испарину жара или миазмы кашля. Из окна своей спальни под самой крышей Оперы они смотрели на Париж, который только для них не изменился со времен Жана Кокто. Не всем выпадает благодать разделить образ жизни ужасных детей[13].
Рождение Деодата обернулось жестким приземлением. Ничего не попишешь, пришлось и им примкнуть к той разновидности взрослых, которую называют родителями. То обстоятельство, что сами они оставались детьми куда дольше обычного, превратилось в серьезную помеху: они сохранили привычку просыпаться утром с мыслью о том, чего им сейчас больше всего хочется. Онорат всегда первым вспоминал о ребенке и вскрикивал: «Малыш!»
Осознавая, какое он доставляет разочарование, младенец с самого начала вел себя очень сдержанно. Никто не слышал, чтобы он плакал. Даже проголодавшись, он терпеливо ждал свою бутылочку, которую высасывал с жадным мистическим экстазом. Поскольку Эниде трудно было скрыть ужас, который ей внушало его лицо, он очень скоро научился улыбаться.
Она преисполнилась признательности и полюбила его. Любовь была тем сильнее, что она всерьез опасалась, что так и не сумеет ею проникнуться. Было ясно: Деодат в полной мере почувствовал, что она испытывает отвращение, и помог ей преодолеть его.
– Наш сын умен, – возгласила она.
И была права: их чадо было наделено той высшей формой ума, которую следовало бы назвать «проникновением в другого». Классический ум редко наделен этим достоинством, сравнимым с талантом к языкам: те, кто им обладает, знают, что каждая личность суть специфический язык, который можно выучить, если вслушиваться всем сердцем и чувствами. Отчасти поэтому его следует отнести к интеллектуальной сфере: речь идет о понимании и знании. Умники, не усвоившие именно такой подход к окружающим, превратятся, в этимологическом значении слова, в идиотов[14]: то есть в существа, сконцентрированные на самих себе. Время, в которое мы живем, изобилует такими умными идиотами, глядя на которых общество горько сожалеет о славных дурнях былых времен.
Любому уму также присуща способность к приспособлению. Деодат был вынужден улещивать свое окружение, не слишком склонное доброжелательно относиться к мерзким вывертам природы. Впрочем, не стоит заблуждаться: Энида и Онорат были хорошими людьми. Истина проста: любой способен восстать против уродства, тем более в собственном потомстве. Как перенести, что мгновение любви породило безобразное существо, лицезрение которого – постоянный шок, и привыкнуть к этому невозможно? Как смириться с тем, что счастливый союз произвел столь гротескную физиономию? Подобный абсурд можно списать только на несчастный случай.
Еще не достигнув пресловутой «стадии зеркала»[15], ребенок уже знал, что он очень гадок. Он читал это в выражении глаз матери, почти в каждом благодушном взгляде отца. Он знал это тем более твердо, что его уродство не исходило от родителей: он не унаследовал его ни от прелестной мамы, ни от толстощекого папы – невыносимый парадокс, который Энида сформулировала следующим образом: «Дорогой, в твои пятьдесят ты выглядишь куда большим младенцем, чем наш бедный малыш». С уст Эниды часто слетало «бедный малыш».
Все младенцы одиноки, а этот был еще более одинок, чем прочие, предоставленный самому себе в колыбельке, которая была для него вселенной. Он любил одиночество: в обществе самого себя он был избавлен от жалостливых замечаний и мог полностью отдаться пьянящему исследованию своего мозга. Ему открывались пейзажи столь грандиозные и прекрасные, что он очень рано познал восторг благородных порывов. Там он мог свободно передвигаться, менять точку обзора и слушать звук, иногда исходящий из бесконечности.
Это был ветер, дующий так сильно, что наверняка долетал из чудовищной дали. Его необузданность заставляла ребенка млеть от удовольствия, в нем слышались обрывки неизвестного языка, который Деодат понимал благодаря своему дару вслушиваться, и смысл был: «Это я. Это я, я живу. Помни». Звук был глубоким, словно из ванны уходит вода, и вызывал в нем самый сладостный страх. Сладость, окутанная покрывалом столь темным, что никакого света более не существовало. Игра заключалась в том, чтобы позволить себе погрузиться в необъятное ничто. Победа в подобном испытании наполняла его радостью и гордостью.
Потом очень медленно начинали вновь проявляться вещи: Деодат видел, как из небытия всплывали первые частицы существования, некая простейшая форма, с которой он играл: она собирала себя цепочкой цветовых переливов, и он наслаждался каждым цветом в ее самородном состоянии – нежностью синего, богатством красного, лукавостью зеленого, мощью желтого, и, прикасаясь к ним, он испытывал изысканную дрожь.