Зеленый велосипед на зеленой лужайке - Лариса Румарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже и вещи были внесены и даже расставлены и разложены по вагону. Уже и грузовик с быстротой и легкостью порожняка укатил в город. Уже мы не раз и не два расцеловались с провожающими. Уже и вокзал, вызывающий сначала мое любопытство, порядком наскучил. И даже солнце зашло за кучу щебня и скрылось за ней, как за серой горой, а его место заняла большая луна… А мы все стояли.
Я забралась с ногами на сундук и не заметила, как уснула.
А наутро к нам пришла Наталья Ивановна. Первой ее унюхала Майка. Она вдруг взвизгнула и, оборвав поводок (на всякий случай мы ее привязали, но что для Майки поводок?), выпрыгнула из вагона. Я тоже высунулась и обомлела. Со стороны вокзала, спотыкаясь на шпалах, как могла быстро шла Наталья Ивановна в своей неизменной белой блузке с тяжелой брошкой у ворота и с ридикюлем царских времен, а вокруг радостно прыгала Майка.
…Дело в том, что между Натальей Ивановной и Майкой издавна существовали особые отношения. Почему-то Майка, резвая молодая овчарка с примесью беспородной крови, именно Наталью Ивановну выбрала в подруги своих сумасшедших игр. Стоило Наталье Ивановне выползти во двор, как собака с радостным визгом летела ей навстречу. И начинался дикарский танец вокруг обезумевшей от испуга старухи. Скоро к визгу собаки примешивался и ее визг. И тогда кто-нибудь из домашних спешил ей на помощь.
— Это чудовище хотело меня растерзать! — стонала Наталья Ивановна и начинала торопливо ощупывать себя, хотя собака, кружившаяся вокруг нее черным вихрем, ни разу не коснулась ее…
Но сегодня, похоже, Наталья Ивановна была рада встрече со своим недругом. Ведь это означало, что и мы где-то поблизости.
— Ой, Наталья Ивановна идет! — завопила я.
Мама и бабушка, с утра копошившиеся с вещами в глубине вагона, бросились к выходу. Но двери у нас не было, был только открытый проем, как люк, только не в полу, а в стене; на ночь мы его задвигали щитом из досок. А раз не было двери, значит, не было и ступенек. И платформы тоже не было. Поезд стоял где-то на запасных путях. И как только Наталья Ивановна нас отыскала! Конечно, мама и бабушка затоптались у выхода, не зная, как спуститься. И только я храбро вытянула вперед ногу, готовая спрыгнуть на землю. Но в это время раздался гудок. Бабушка испугалась и схватила меня за подол. Она, конечно, подумала, что это наш поезд трогается. Но это был не наш, а другой товарняк. И вот его буро-коричневые вагоны медленно поплыли у нас перед глазами, заслонив Наталью Ивановну и Майку. Вагоны ползли целую вечность. А когда наконец состав вильнул последним вагоном, как хвостом, мы все увидели Наталью Ивановну. Ей оставалось только перешагнуть рельсы. А нам — спрыгнуть на землю. Минута — и мы уже обнимались, словно встретились после долгой разлуки.
— Наталья Ивановна, голубчик вы наш, — растроганно говорила бабушка. — Да как же вы нас отыскали?
— Все очень просто, — отвечала Наталья Ивановна бодрым прокуренным баском, но вид у нее был смущенный, и даже брошка с камеей как-то растерянно обвисла. — Когда Митя вернулся (Митя был тот самый сосед, которого Наталья Ивановна учила французскому языку. Он же помогал нам грузить вещи), я спросила, дождался ли он ухода поезда. Митя сказал, что нет. Я ахнула: «Митя, неужели вы даже не помахали им рукой на прощанье?» Но Митя опять сказал, что нет, не помахал, потому что поезд еще не ушел и вообще неизвестно, когда уйдет. Представляете себе мое волнение? В наше время поезда ходили точно по расписанию. — И Наталья Ивановна гордо выпрямилась. — Я не спала всю ночь. А утром подумала: а вдруг поезд еще не ушел, и вы там голодные и отойти не можете? Тогда я сварила картошку в мундире и сделала коржики. — Вот… кажется, еще не совсем остыли. — И Наталья Ивановна, щелкнув замком, раскрыла свой ридикюль.
И тут, вероятно, от пережитого волнения, ее глаза не выдержали… Нет-нет, Наталья Ивановна не заплакала, она вообще никогда не плакала. Но она имела привычку закатывать глаза, особенно когда нервничала. Тогда глаза ее начинали быстро-быстро моргать, словно не зная, в какой момент им надо остановиться, потом закатывались, так что становились видны только выпуклые белки, и, продержавшись так секунду-другую, выкатывались обратно, устанавливались на прежнее место и уже больше не моргали.
Так вот сейчас был как раз такой момент, момент сильного душевного волнения, и глаза Натальи Ивановны не выдержали: они закрутились быстрее обычного, потом закатились, да так надолго, что я вся похолодела — а вдруг они больше не выкатятся никогда? Но, слава богу, все кончилось благополучно. И тогда я увидела с удивлением, что глаза у Натальи Ивановны мокрые. Да-да, мокрые от слез, а ведь она, как я уже говорила, никогда не плакала: ни тогда, когда ночью взяли ее отца, белого генерала, ни тогда, когда ушла из жизни ее незабвенная мамочка (Наталья Ивановна всегда именно так ее называла), ни тогда, когда они вдвоем с дворничихой покатили по мерзлой дороге расхлябанную тачку, в которой лежал гроб, грубо сколоченный сыном дворничихи, ни в других драматических случаях жизни. Наталья Ивановна очень гордилась своей выдержкой. А моя бабушка говорила: «Вот что значит настоящее воспитание!»
А сейчас Наталья Ивановна плакала, и даже всхлипывала и шмыгала носом (что уж совсем неприлично), и, кажется, вовсе не стеснялась этого.
Так, значит, в жизни бывают такие моменты, когда не стыдно то, что в другие моменты стыдно и неприлично? Это открытие весьма озадачило меня.
Наталье Ивановне тоже не удалось помахать нам рукой, потому что и в этот день мы не уехали. И снова солнце садилось за кучу щебня, а на его место выкатывалась большая луна, смотревшая на нас с любопытством (я смотрела на нее, а она на меня), а мы всё стояли.
Уехали мы только в следующую ночь. И момент отъезда я, конечно, пропустила, хотя очень старалась не пропустить. И все-таки я уснула и не слышала, как тронулся поезд.
Первое, что я почувствовала, просыпаясь, — это равномерное покачивание сундука, на котором я спала. Что-то во мне екнуло. Радостная, тревожная волна прокатилась по всему телу. Так, значит, мы едем! Едем! Я открыла глаза. Щит из досок был отставлен, и в широком открытом проеме, как на экране в кино, нет, в тысячу раз лучше, чем в кино (а ведь еще вчера я считала, что лучше, чем в кино, не бывает), перемещались деревья. Словно заигрывая с нами, они подбегали совсем близко к вагону и тут же устремлялись назад, уступая место другим… Я увидела лесную чащу — настоящую, дремучую, с травой по пояс, с поваленными стволами, с солнечными полянами, с веселыми пригорками, и все это дышало чистотой и свежестью, все было просвечено солнцем, и все это под стук колес, как под песню, летело мне навстречу, и оглушало, и сияло, и пело. И все это было счастьем.
Теперь самым моим любимым местом стало «окно». Собственно, настоящего окна не было — но был дощатый щит, наполовину загораживающий проем в стене. Я становилась возле, облокачиваясь о щит, как о подоконник, и смотрела, смотрела… Иногда поезд пролетал так близко от деревьев, что я слышала, как с хрустом ломаются ветки, хлестнувшие по дощатой стене. А то какая-нибудь шальная ветка на миг заглядывала в вагон, и тогда я спешила на ходу сорвать лист. Скоро это стало для меня увлекательной игрой. Я уже срывала не один лист, а два-три… Словом, чем больше листов я срывала, тем сильнее было мое ликование. Кончилось это плачевно: на пятом по счету листе острая ветка, как бритвой, распорола мне ладонь. Игру пришлось прекратить.