Сущность зла - Лука Д'Андреа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Даже если это заставит тебя по-другому взглянуть на Зибенхох?
— Конечно.
— Эви оторвала от Зибенхоха одного из лучших его сыновей. Парень был славный и хорошая партия, но, как всегда в таких случаях, никому и в голову не пришло, что уехать в Инсбрук он решил сам, а не поддался… шантажу, на который Эви пошла, чтобы заполучить одного из самых завидных в деревне женихов.
— Вот говнюки.
— Можешь не стесняться в выражениях, хотя из любви к родине я и должен был бы тебе заехать в нос. В самом деле, куски говна. Но время шло, и, как это всегда бывает в маленьких местечках, таких, как наше, Эви и Курт стерлись из памяти. Если бы не Маркус, думаю, о них перестали бы говорить.
— Потому что Маркус оставался тут.
— Он ходил в школу, шатался по горам. Когда только мог, подрабатывал подмастерьем в столярной мастерской в Альдино, чтобы накопить немного денег. Эви и Курт наезжали в Зибенхох главным образом ради него. Курт с отцом, несмотря на все мои усилия того вразумить, были по-прежнему на ножах.
Добрую половину своей жизни проведя в яростных спорах с отцом, а другую — осознавая, насколько мы похожи, эту коллизию я уловил на лету.
— Приезжали они редко. Ни Евросоюза тогда не было, ни льготных цен, а главное — у Эви и Курта кредитных карт не было и в помине. Поездка стоила кучу денег. Эви получала стипендию, и, зная ее, я уверен, что она где-то да устроилась на неполный рабочий день. А Курт нашел себе классическое занятие для иммигранта из Италии.
— Готовил пиццу?
— Служил официантом. Они были счастливы, вся жизнь была впереди. Не скрою, — заключил он, прежде чем попросить у меня сигарету, — именно это для меня нестерпимо, когда я думаю о той бойне: Курта и Эви ждало будущее. Прекрасное будущее.
Мы молча курили, слушали, как свистит ветер, пригибающий вершины елей.
Блеттербах, несущий свои воды менее чем в десяти километрах от нас, прислушивался к нашей беседе.
— Кое-кто в деревне говорил, что Бог их покарал за грехи.
Эти слова ожгли меня, словно удар хлыста. Мне стало тошно.
— Что же произошло двадцать восьмого апреля, Вернер?
Вернер повернулся ко мне очень медленно: я даже решил, что он не расслышал.
— Никто в точности не знает, что в тот день произошло. Я могу рассказать тебе только о том, что сам видел и делал. Или нет. О том, что я видел и делал с двадцать восьмого по тридцатое апреля того проклятого восемьдесят пятого года. Но мы должны договориться, Джереми.
Он был серьезен, до смерти серьезен.
— Договориться о чем?
— Я расскажу тебе все, что знаю, не упуская ничего, а ты пообещаешь, что не позволишь этой истории сожрать себя.
Он употребил немецкий глагол Fressen, которым обозначают процесс еды по отношению к животным. По отношению к человеку используют глагол Essen, есть.
Животные, бестии — жрут.
— Это случается со всеми, кто принимает близко к сердцу бойню на Блеттербахе.
Волосы у меня на голове встали дыбом.
Усилившийся ветер свистел в ушах.
— Рассказывай.
В этот момент мой сотовый издал трель, и мы оба вздрогнули.
— Извини, — скривился я, раздраженный тем, что нас прервали.
Связь была плохая, и до меня не сразу дошло.
Звонила Аннелизе. Она плакала.
1
Я распахнул дверцу, не дожидаясь, пока заглохнет мотор, и вихрем ворвался в дом. Аннелизе сидела посредине салона, в моем любимом кресле.
Я поцеловал ее, не говоря ни слова. От нее пахло кофе и железом.
Клара заглянула в комнату и бросилась Вернеру на шею.
— Мама та-ак кричала, — сообщила она.
— Уж наверное, не без причины, — отозвался Вернер.
— Она та-а-ак сердилась, — зашептала Клара, — говорила такие плохие слова. Особенно одно, как его…
— Клара! — Аннелизе нечасто обращалась к девочке таким резким тоном. — Иди к себе в комнату.
— Но я… — возмутилась та, и личико ее сморщилось.
— Почему бы нам не испечь штрудель? — вмешался Вернер, погладив Клару по щеке. — Разве ты не хочешь научиться печь штрудель так же, как твоя бедная бабушка?
— Бабушка Герта? — Клара просияла. — Та, которая теперь на небе? Конечно хочу.
Вернер взял ее за руку и увел на кухню.
Только тогда Аннелизе заговорила:
— Ненавижу.
— Кого?
— Всех.
— Успокойся.
— Успокойся?!
Я поскреб шрам над бровью.
— Просто хотелось бы знать, что стряслось.
Она расплакалась. То были не тоненькие всхлипы, надрывавшие мне душу в тот день, когда я поклялся взять творческий отпуск на год. То были яростные рыдания.
— Я пошла к Алоизу, хотела купить немного консервов, банку-другую солений. В прогнозе по радио обещали снег, и… — она шмыгнула носом, — на меня накатило что-то вроде синдрома белки. Мама всегда делала запасы перед тем, как выпадал первый снег, ведь никогда не знаешь, как оно повернется. А потом…
Раз она заговорила о матери, подняв запретную тему, видимо, случилось что-то в самом деле серьезное.
— Я стояла за полками. Ты ведь знаешь магазинчик Алоиза, представляешь, сколько там всего нагорожено?
— Я покупаю там сигареты.
— В какой-то момент слышу, как Алоиз и Луиза Вальднер…
— Бабища, которая принесла нам песочный пирог с черникой, когда меня выписали из больницы?
— Она самая.
— О чем они говорили?
— Чесали языком.
Я закрыл глаза.
— Что они сказали?
Она ответила еле слышным шепотом:
— Что это ты во всем виноват.
— А потом? — сухо осведомился я.
— Потом? Потом я вышла из-за полок. И давай их костерить. А эта хавронья сказала: ты, мол, языком-то трепать сильна, но всем ясно, что твой муж — убийца.
Убийца.
Вот именно. Убийца.
— И?..
Аннелизе широко раскрыла глаза:
— По-твоему, что я должна была сделать? Я забрала Клару и ушла. Господи боже мой, будь моя воля, я бы им выцарапала глаза. И знаешь, что я тебе скажу? Жаль, что я их не прибила. Сначала ее, потом этого… — Она зарыдала. — Мне жаль, мне так жаль…