Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Барон, где Мари-Мад, она не с тобой?
Худущий Барон Вернер со своими длинными волосами и жидкой бороденкой был похож на Христа.
«У него есть своя Магдалина – Магдалена Монтесума. Псевдоним выбран точно – в нем сострадание, великодушие и дикость, невероятная женщина, – сказал Мазар неожиданно серьезно. – Она актриса, муза Барона. Нет, это больше, чем актриса, это… Как роскошное вечернее платье, в котором торжествует точнейшая простота. Внешне – ничего особенного, но на самом деле…» – У Мазара и правда случались проблески.
Вернер начал мурлыкать себе под нос какую-то мелодию:
Shanghai land of my dreams
I see you now
In the sunny sky[58]
– Что это? – спросила девица.
– Песенка из фильма «Палома».
– Мы вчера вечером видели его на фестивале. Там есть эта актриса… Ингрид Кавен… Поразительно: само воплощение фатальности – приоткрытый рот, пустые глаза, в ней есть нечто кукольное, нечто восточное, японское или китайское, но выражается это очень по-западному, по-городскому.
– Кстати, – Мазар указал на жизнерадостного типа, – представляю самого плохого режиссера французского кино. Полный ноль, впрочем, и у него есть конкуренты… – Жизнерадостный тип расхохотался, как будто эта нелицеприятная характеристика наконец внесла спокойствие в его душу. – Понимаете, я его кино покупаю на вес… на вес! – Мазар иногда надевал на себя маску некой вульгарности, чтобы не отличаться от остальных, но вульгарным при этом никогда не становился. Вульгарным его находили лишь те, кто рядился в благородство и интеллектуализм.
Он расхаживал туда-сюда по палубе, обращаясь вокруг своей оси – волчок, он и есть волчок. Теперь его вниманием завладел седовласый мужчина, который преспокойно ел. Это был Самюэль Лашиз, критик из «Юманите». «Я как раз проходил мимо», – сказал он.
– Возьми икры, Самми, да нет, не так, большой ложкой… – Критик сделал, как ему велели, будто ребенок, который учится пользоваться ложкой. – И налей «Дом Периньон»… правильно… теперь сигару, Самми, возьми сигару. – Мазар напирал на «возьми». – Да нет, не «Монте-Кристо», такое не курят ценители, возьми «Давидофф»… да нет, не маленькую, а большую…
Мазару было совершенно наплевать на кинокритику в «Юманите», все, что там писалось, ничего не значило, ему было просто забавно смотреть, как нищий журналист, который защищал в своих писаниях социально значимое кино и ополчался на тех, кто делает «элитарные», «паразитические» фильмы, переживал мгновения «господской жизни», как говорил один из мазаровских подручных.
– А вы всегда молчите? – спросила девица от мадам Клод, уставившись на Шарля. – Наблюдаете? И все?
– А? М-да… вообще-то не всегда!
Услышав свой собственный голос, он решительно нашел его скрипучим, как голос засохшей глиняной фигурки. Ну, у точильщика тоже… Наверное, такой… Он ненавидел солнце, не снимал соломенную шляпу, не расстегивал длинных рукавов рубашки и белой куртки – настоящий англичанин начала века, анемичный и эксцентричный. Именно в эти годы некий персонаж, умевший поддерживать разговор, спросил у молодой неаполитанки: «Скажи-ка мне, Паола, что это за экземпляр ты нам привела – то ли овощ, то ли минерал, то ли человек?» Впрочем, этот экземпляр стоял тогда во главе редакции гуманитарной литературы в крупном издательстве. Тогда это замечание прозвучало для него болезненно. Теперь человеческая составляющая в нем возобладала, но он испытывал ностальгическую слабость к тому юноше, которым тогда был. «Однако нельзя существовать в настоящем и прошлом одновременно».
Теперь путь был свободен, и Мазара понесло. Это был сплошной монолог, он всем говорил гадости, не давая никому, у кого еще оставалось желание насладиться покоем и солнцем, и рта раскрыть. Кружила надо лбом прядь волос, крутились волчком слова, тело совершало обороты вокруг своей оси.
– Ну… Ну?
Ответ ему был не нужен… Он подгонял себя сам. Ему все время надо было что-то новое, он ловил будущее на лету: «Ну… Ну?»
Шарлю было все равно, о чем шел разговор, он слышал только звучание голосов, которое, как стуком метронома, сопровождалось гулом разрезаемых корпусом яхты вод…
– Господи, да что я тут делаю – солнце ненавижу, денег на девиц маловато, да и не люблю я шлюх… как и море, впрочем…
– Что же ты тогда любишь?
– Да, я не люблю ни солнце, ни море, ни шлюх, ни массы других вещей, вот так…
Зачем он действительно тут тусовался под палящим солнцем, когда любил тень? Что он тут забыл? Точно так же он уже сидел в той Палермской крепости или позже будет сидеть в Сассари, в полном безделье, как будто специально выискивал для себя ситуации, которые были ему противопоказаны.
«Что я тут забыл?» – спрашивал себя Шарль. Он долго и усердно исследовал этот вопрос. По крайней мере какое-то время. Довольно долго.
«Ну так вот, – вынес он себе приговор, – я, полунищий еврейский протестантский выкрест, который ненавидит море и солнце, сижу тут, потому что я не только бледный еврейский протестантский выкрест, но и сноб».
«Богатые не такие люди, как мы», – говорил Скотт Фицджеральд Хемингуэю. «У них просто больше денег, вот и все», – отвечал Хэм.
Шарль тогда пребывал в легкой ностальгии. Хэм презирал богатых, в нем было что-то от крестьянина, от земли: он придумал быструю, напряженную, сухую и вместе с тем музыкальную прозу города со сломанными ритмами, но, по сути дела, писал он по-крестьянски: в кастинге произошел сбой, атрибуция оказалась ошибочной, как когда голос не соответствует телу, синхронизации не происходит. Или когда музыка, которая исторгается из какого-нибудь тела, не может с ним совместиться, они не соединяются. Хэм ненавидел Нью-Йорк, ему больше нравились засушливые земли Эстремадуры, африканские горы, быки, львы, рыбы. Он был настоящим пуританином, как Шарль, но, если можно так сказать, Шарлю повезло, что он родился евреем, «умным евреем, не способным зарабатывать деньги», как говорил про него Мазар, и в голосе его звучало легкое презрение. Мазар был прав, но деньги все же притягивали к себе Шарля, не сами деньги, горы денег, а то, как они переходят из рук в руки, как они циркулируют, становясь товаром, как входят в подсознание, создают «ложные ценности», фонтаны брызг, россыпи искр…
«Именно поэтому я здесь в свите этой азиатки и копчусь на солнце как идиот, щурюсь под слепящими лучами и таращусь на богачей, кое-кто из которых красив и знаменит, но для них меня не существует… И потом мне нравятся мифы и расхожие истины, даже несколько потасканные, да все именно так, самая старая мечта первых диких людей, самая глупая, самая банальная – обладать золотом и женщинами…» Он прищурился и посмотрел на воду: по поверхности плясали солнечные зайчики. Деньги, в этом-то он был уверен, предоставляли хотя бы одно: можно было легче относиться к жизни, перестать быть собой, в частности, членом большой семьи Людей. Если подойти к предмету со знанием дела, деньги могли быть для этого полезны – они обеспечивали легкость.