Любовь властелина - Альберт Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музыка внизу, олицетворяющая братское единение, была просто невыносима. А в первый день в Агае она не обращала внимания на эту музыку! Конечно же своим бедным честным сознанием она обожала любимого, желала быть лишь с ним одним, но ее подсознание рвалось к тамтамам и ритуальным танцам праздника племени. Бедняжка, сама того не зная, угасала, чахла в тюрьме их любви. Наброситься на нее и страстно овладеть ею, будто насилуя? Может, ей понравится. О, жалкое, безнадежное предприятие, о, бесчестье! О, те чудесные времена в Женеве, ожидаемые с нетерпением встречи, радость быть вместе, вдали от всех! Как ужасен смех льнущих друг к другу людей внизу, он доносится сюда, и она слушает этот жуткий смех, напоминающий об их одиночестве. Живо, какую-нибудь замену!
— Дорогая, пойдем в кино.
— Ох, конечно! — вскрикнула она. — Но тогда закройте глаза, пожалуйста, я быстро оденусь.
Он закрыл глаза, потому что сейчас на повестке дня была стыдливость. Дорогая моя, такая покладистая, радуется всякому пустяку. Да, но тогда, в Женеве, она бы пришла в ужас, если бы он предложил ей сходить в кино, вместо того чтобы сидеть вдвоем, целоваться, не сводя глаз друг с друга, и бесконечно говорить, говорить обо всем в их маленькой гостиной. Солалю Агайскому наставил рога Солаль Женевский.
В такси, которое везло их в Сан-Рафаэль, она взяла его за руку, покрыла мелкими поцелуями шелковый манжет. Это потому, что мы катимся к некоему изменению, к другому состоянию, чем любовь, к общественно-подобному состоянию. И вот что еще более плачевно. Эта женщина, бессмысленно поклевывая манжет из тяжелого шелка, целовала элегантность, то есть богатство, то есть общественное положение, то есть силу. Но если бы он сказал ей об этом, она раскричалась бы в душе и никогда не смогла бы постичь и принять, что этот манжет из роскошного шелка для нее и есть кусочек души Солаля. Она слишком благородна и недостаточно умна, и слава богу, между прочим. Да, она бессознательно обожала в нем высокое общественное положение, то, что он преуспел и преуспеет еще, вот что нашептывало ей подсознание, исполненное снобизма, как любое подсознание, страстно мечтающее быть женой посла. Со временем плохо ему придется. Он рванул манжет, который она целовала, и порвал его, улыбнулся оторванному лоскутку ткани, поднес его к глазам.
— Почему, любимый? — в ужасе спросила она.
— Та моя яврей, — произнес он с акцентом, как говорят польские евреи. — Та моя ломать любит, бардзо ломать.
Но он поцеловал ее в губы, чтобы успокоить, еще раз поцеловал, который раз, про себя удивляясь этому странному обычаю, так неуклонно соблюдаемому мужчинами и женщинами. Такси остановилась у синематографа «Шик», он попросил шофера подождать их, таинственно улыбнулся, мысленно поздравил себя с умением играть на бирже, приобретенным за годы заместительства генерального шута. Он отыграется с помощью богатства. Бродяга, но высшего класса. Он пожелал небрежно бросить лоскуток манжета на мрамор билетной кассы.
Они вошли в маленький зальчик, пропахший потом и чесноком, уселись и стали ждать. Наконец старинные дуговые лампы задрожали, замигали, погасли.
В темноте публика дружно хрустела орешками; она взяла его за руку, спросила, доволен ли он. Он утвердительно мотнул головой, как лошадь, и она прижалась к нему, потому что начался второй фильм — про американскую тюрьму. Узники за решеткой. Он завидовал им — у них была своя иерархия, общественная жизнь, зона, как они говорили. Краем глаза он посмотрел на свое единственное общество, на чистый нежный профиль. Что делают они здесь, в этом ужасном кино, где пахнет носками плебеев? Они ищут счастье. И вот ради такого жалкого счастья, ради убогого сидения в этом вонючем зале они испортили свои жизни. Она пожала ему руку. Чтобы доказать самой себе, что любит меня. Безжизненное пожатие, дань вежливости. Чудо кончилось, больше не будет их торжественно сплетенных рук перед окном в маленькой гостиной в ту ночь, когда они приехали из «Ритца».
На протяжении всего фильма он так и сяк прокручивал свою неотвязную мысль. Они приговорены к вечной страсти. Другие, хитрецы эдакие, тайком совершают адюльтер. Это означает всяческие препоны, редкие встречи, наслаждения. А они, безумцы, заживо погребены под своей любовью. А те, что еще хитрее, делают все как подобает. Жена умудряется как-то развестись. А потом они женятся, и их славят все те, кто знает, однако, что их можно при случае упрекнуть прошлым. Жениться на ней? Это решение уже было отринуто раз и навсегда.
Антракт. Огни дуговых ламп задрожали, молочный яркий свет пролился на утомленных зрителей, которые болезненно щурились, пытаясь приспособиться к вернувшейся реальности, но тут же были разбужены масленым голосом кумушки в кудряшках, нараспев предлагавшей эскимо-карамель-ментоловые-леденцы. Любовники разняли руки и заговорили о фильме, чтобы сгладить неловкость наступившей тишины, и так они беседовали с искусственным оживлением, а Солаля, между тем, охватывало все большее отчаянье. Они сидели и комментировали вполголоса фильм, незаурядные, элегантные, так явно выделяющиеся из толпы весело гомонящего хвастливого плебса, неряшливо поглощающего эскимо. Он заметил, что говорит очень тихо, как бы стыдясь своего голоса, как еврей из гетто, который боится привлечь к себе внимание. Она тоже стала какой-то униженной, шептала так же, как и он, и он понял, что подсознательно эта несчастная понимала, что они — изгои.
И тогда, внезапно перейдя от униженности к наглости, он заговорил очень громко, знаком подозвал лоточницу, купил сладкий рожок, протянул его Ариадне, которая радостно улыбнулась, взял ментоловую конфету, снял фантик и отправил ее в рот. И ради всего этого — потрясающий, безумный танец в «Ритце», ради этого — восторги их первой ночи, все ради того, чтобы обреченно сосать в тесном кинозале ментоловые леденцы, мертвея душой, чтобы уныло сосать ментоловые леденцы и слышать в душе голос той прекрасной летящей безумицы из прошлого, которая сейчас боязливо обсуждает плохой фильм, и чувствует себя так неловко, и так фальшиво ведет себя, дорогая девочка, и сама боится себе в этом признаться. Купить, что ли, два эскимо и вульгарно обоим лизать его, чтобы ощутить кошмарную сладость падения?
Когда вновь воцарилась темнота с пролетарским запахом апельсиновых корок, началась вторая часть. Она вновь нежно взяла его за руку, шли новости. Задумчивые верблюды надменно прогуливались по улицам Каира, исчезали за санитарным постом на Фридрихштрассе, и тут же — столб огня, крушащий калифорнийский завод, который был потушен парижским дождем, а под ним бежали спортсмены, и победитель, задыхаясь, улыбался без передышки, не зная, куда девать руки, пил шампанское, вовремя поданное репортером, но вот уже лаял с трибуны Гитлер, и в Рио-де-Жанейро нищие смешливые негры на коленях поднимались по ступеням барочной церкви, на смену им приходила замедленная съемка футбольного матча, нападающие били по мячу в странном нереальном мире, лишенном силы тяжести, где все томительно легко, били бесконечно, с неспешной и изящной уверенностью, и мисс Арканзас сходила с ума от мысли, что ей осталось всего шесть секунд, чтобы понравиться жюри и мучительно желала выглядеть соблазнительно, но тут ее раздавили два столкнувшихся канадских локомотива, а султан Марокко, задрав подол платья, поднимался по трапу корабля, чтобы приветствовать маршала Лиотэ, и Муссолини стоял, бросая вызов всему миру, уперев руки в боки и выпятив подбородок, и машины заносило на повороте, и шли вперед ребята в рабочих халатах, черных от шоколада «Менье», и команда Оксфорда побеждала команду Кембриджа, и маршал Пилсудский склонялся, мотая длинными усами а-ля Шарль де Голль перед долговязой королевой Румынии, и нервный французский министр пришпиливал орден на бархатную подушечку, а затем злобно и визгливо выкрикивал свою речь, стоя под зонтиком, и ведь он тоже, тоже был министром, а теперь он — сосатель ментоловых конфеток.