Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тут. На этажерке.
Он подошел к этажерке:
— Хоть это удачно. Ведь Андрей думает, что вы на прежней квартире. Он беспокоится, как вы живете одна. Он не догадывается, что вы предали его. И не я ему об этом скажу. Сказать значило бы зарезать его.
Она молчала. Он порылся в книгах и нашел Библию.
— Он хочет вас видеть.
— Видеть? — Она села на постель. Она забыла про боль в животе, она не чувствовала ее больше. — Нет-нет. Я не могу. Я не могу его видеть. Нет. Я сама признаюсь ему, что погубила его. Ради Бога, ради Бога, придумайте что-нибудь. Хоть что я умерла, только… только не заставляйте меня идти к Андрею.
Она соскользнула на пол и протягивала к нему руки.
— Вы еще подлее, еще гаже, чем я думал. — Рот его искривился от отвращения. — И подумать, что вы — жена Андрея!
— Ради Бога, ради Бога, — повторяла она, всхлипывая. — Я не могу.
— Заткнитесь вы, с вашими богами! — крикнул он грубо. — Конечно, если вы ему такую комедию разыграете, если в вас нет ни на грош выдержки и самообладания, лучше вам к нему не ходить. Но что же я ему скажу?
Она, согнувшись, тихо плакала и скулила. Потом подняла голову и посмотрела на него сквозь слезы:
— Все наши поехали в балетное турне. Скажите, что уехала с ними, что я уехала, что я только через месяц вернусь в Москву. Через месяц я, может быть, смогу.
Он постоял над ней в сомнении, качая головой.
— Попробую. Постараюсь устроить. Но если он будет настаивать, ревите не ревите — силой сволоку. — Он прошелся по комнате. — Через неделю я увезу его на Украину.
— На Украину? — задыхаясь, переспросила она.
— А что вы думали? Расстреляют его? На Соловки сошлют? Только оттого, что его стерва-жена налгала на него.
— На Украину, — шепотом повторила она.
Ее рот наполнился прохладой и покоем, воздух легко и нежно проник в ее иссохшее горло, будто это был воздух украинских вишневых садов, а не московской затхлой комнаты. На минуту она почувствовала себя почти счастливой. «Как лягушка, которую долго мучили, долго кололи булавками и жгли на огне, а потом наконец дали капельку воды. Как лягушку, которую поймали на бумажку», — подумала она и закрыла глаза.
— Спасибо, — сказала она тихо.
Он стоял над ней, с брезгливостью глядя на нее сверху вниз.
— Я постараюсь устроить это. Не для вас — для него. Но если он захочет, придется вам идти.
— Спасибо.
— От вас благодарности не принимаю.
Он вышел, дверь за ним захлопнулась.
Это было почти два года тому назад, но ей казалось, что это было вчера, сегодня, только что. Она лежала в кровати. Ей хотелось встать, заняться уборкой или стиркой, чем-нибудь, чтобы скорее дать выход скопившейся за ночь тоске. Но нельзя было. Надо было ждать, пока из одной из шести комнат квартиры не подадут сигнала: «Тишина больше не обязательна. Новый день начался!» Начать первой шуметь ей не разрешалось. Сейчас же за стеной раздался бы крик: «Взгромождается тоже ни свет ни заря. И куда, подумаешь, спешит?»
Да, спешить ей было некуда. У нее не было ровно никаких дел. Ни дел, ни интересов. Жизнь, заключенная в тесные рамки необходимости есть, пить, содержать себя в чистоте. Жизнь просто для жизни. «Жизнь сама по себе уже благо», — учили ее когда-то в школе. И вот ей на опыте пришлось убедиться, что это, как и многое другое, чему ее учили, оказалось неправдой.
У нее больше не было часов. Она не знала, долго ли придется лежать так, выжидая. Часы она сломала еще зимой. За починку с нее требовали так дорого, что она предпочла просто продать их. Ей они не были необходимы. Ей нигде не надо было быть вовремя, она вообще нигде не бывала. Она научилась обходиться без часов. По вставанию, возвращению со службы, по обедам и ужинам, по вечерним выходам в кино соседей можно было точно определять время. Все было до минуты рассчитано в программе их дня, они постоянно торопились, боялись опоздать, перекликались: «Уже два, а обед не готов. Безобразие!» Или: «Черт знает что, опять в театр опоздаем! Пять минут девятого, слышишь, уже пять минут девятого».
Да, без часов легко можно было обойтись днем. Ночью это было сложнее и мучительнее.
Вере надо было вести себя осторожно. Такой, как она, нельзя было позволить себе будить других. Она здесь последняя, и комната ее — самая худшая: между ванной и кухней.
Конечно, два года тому назад, до катастрофы, все эти жильцы и мечтать не смели познакомиться с Верой или ее мужем. В те счастливые времена они простаивали полдня в хвосте перед кассой, чтобы только купить билет на балет, в котором танцевала она. Они срывали себе голоса, вызывая ее, они отбивали себе ладони, чтобы заставить ее лишний раз выбежать перед уже спущенным занавесом и улыбнуться своей знаменитой улыбкой. «Улыбка нашей Назимовой, красота нашей Назимовой, талант нашей Назимовой…» — говорили москвичи, гордясь Верой не меньше, чем метро, а метро они чрезвычайно гордились. В те дни открытки с ее портретами украшали собой стены вот таких убогих, как эта, комнат. И жалкая обитательница такой вот комнаты, глядя на портрет Веры, переносилась мечтой в мир удачи и счастья, в котором царила эта прелестная, талантливая, улыбающаяся Назимова. Ведь она была не только знаменитой балериной, но и женой Луганова. Двойной круг их знаменитости окружал ее ореолом, защищая и огораживая от грязи, скуки и низости, в которой копошились обыкновенные люди. Но вот судьба толкнула ее в спину, и она упала и разбилась на куски. С высоты страшнее, с высоты больнее падать. Падать действительно было очень страшно, очень больно. Но самое мучительное было — повторность этого падения, то, что оно не желало улечься в памяти, то, что ей постоянно приходилось переживать его сначала. Бал, которым оно началось, все во всех подробностях, во всем блеске — и музыку, и смех, и разговоры, и люстру, отражавшуюся в паркете, как фонарь во льду катка… И опять, опять все сначала… Все сначала… Она застонала, закусила зубами простыню и повернулась на спину.
Сейчас можно будет встать… Сколько унизительного труда уходит на то, чтобы продлить эту никому не нужную жизнь. Но еще унизительнее труда было чувство голода, постоянно присутствовавшее во всех ее ощущениях и мыслях. «Есть хочу». Тоненький отросток мысли, укол, легкая тень голода, от которой никак и ничем не отделаешься. Есть хочу. Есть. Но