Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восемнадцать часов подряд. Голод, тиф, вши. Общие нары. Грязь, вонь, ругань. Чтобы в конце концов медленно, гнусно, позорно… О, если бы можно было умереть! Здесь и сейчас умереть. Если бы он мог, как тогда в тюрьме… Но это было теперь совсем невозможно. Нет, о самоубийстве он ни на минуту не думал. Ведь тогда вся его вера оказалась бы одним воображением. Он восстал бы на Бога, отрекся от Него, он сам бы разрушил бессмертие и вечное блаженство, уготованное для него, как для всякого верующего. То бессмертие, по сравнению с которым личное бессмертие его, как писателя, было жалким и неосуществимым. Но передаться врагу было также невозможно. Выбора не было. Надо было покориться. Но когда Авраам заносил нож над Исааком, он все-таки верил, что Исаак ему будет возвращен. И Луганов верил, что, хоть он и отвергает недостойный способ спасения, он все-таки будет спасен, избавлен от этой гибели. Чем, как спасен? Смертью. Другого спасения нет. Смерть должна избавить его от унизительных страданий. Смерть казалась единственным выходом, единственным спасением. Легкая, немедленная смерть. Для Бога все возможно. Раз я с Богом, значит для меня не обязательны земные законы. Надо только верить.
«Отрекись от своего разума. Войди во тьму, где не светит ни разум, ни закон, но только тайна веры, которая с несомненностью возвещает тебе, что ты будешь спасен, помимо и вне земных законов, во Христе», — сказал знакомый голос в его сознании, и второй, такой же знакомый голос продолжал: «Бог — это значит зла нет, страданий нет и даже смерть неощутима. Надо верить и зависеть исключительно от Бога, полная зависимость от Бога освобождает от зла и страданий».
Знакомые голоса в его сознании, те же самые голоса, которые он уже слышал в тюрьме, перед тем как выбросился в окно. И опять два голоса заговорили, перебивая друг друга:
«Раз для него нет места на земле, Бог возьмет его к себе».
«Живым на небо вознестись собирается? Помнишь, как Волков смеялся над ним в тюремной больнице». — «Нет, не живым. Нет, мертвым. Но грань между жизнью и смертью не кажется уже ему такой определенной. Он уже неясно понимает, жив он или мертв… А может быть, жизнь и есть смерть, а смерть — жизнь, как еще гимназистом часто повторял он. Теперь он действительно не сознает ясно, где жизнь и где смерть».
«Оставь, — сказал первый голос. — Это не важно. Важен переход. Важно перейти из настоящего состояния — безразлично, жизни или смерти — в следующее, безразлично — смерть или жизнь. И Бог должен помочь ему в этом».
«Но подумай, — сказал второй голос. — Разве тебе не жаль его? Он, с его талантом, с его стремлением к добру. Разве он не имел права рассчитывать на то, что Бог любит его?»
«Может быть, Бог и любит его. Ведь Бог любил и гордился Иовом, а наградил его страданиями тяжелее песка морского. А может быть, Бог и не любит таких, как он. Может быть, самый гениальный, самый добродетельный человек и есть величайший грешник».
«Но ведь ты знаешь, что одному раскаявшемуся грешнику в раю радуются больше, чем тысяче праведникам. А он ведь раскаялся во всем, во всех своих несотворенных грехах, во всей своей добродетели раскаялся».
«Это все пустые рассуждения. Это все — от разума. Он уже болен смертью. Незачем говорить ему о жизни. Теперь он должен только поддаться величайшему соблазну — поверить до конца, сделать последнее движение веры, понять, что для Бога возможно то, что для человеческого разума лежит вне предела возможности. Понять, что он будет спасен несомненно. Несомненно спасен — оттого, что спасение невозможно».
«Я не понимаю».
«Этого я и не предлагаю тебе понять. Понять этого все равно нельзя».
…Луганов лежал в темноте, сложив руки, и наивно, просто, чистосердечно просил Бога о смерти. Это не было восстание, это не было нежелание подчиниться воле Бога. Это была молитва, полная уверенности, что Бог услышит, Бог исполнит ее. Он лежал неподвижно и тихо ожидал смерти. Он не спрашивал, откуда придет смерть и какая она будет. Он был совершенно спокоен. Смерть будет легкой, безболезненной, незаметной. Бог возьмет его к себе. Ему не пришло в голову просить о продлении жизни, он просил только о смерти. Он лежал и ждал смерти. Должно быть, это длилось долго, но он уже как будто потерял понятие о времени. «Может быть, я уже умер, — думал он, — умер и только не знаю». Понемногу прорезы в ставнях стали серыми, потом запели петухи. Прошел первый трамвай, сонно скрипя и звеня.
Луганов лежал и открытыми глазами смотрел прямо перед собой.
Голос Волкова снова проговорил над самым ухом: «Если ты не перейдешь к немцам…»
Луганов сбросил одеяло, давившее грудь, и застонал.
— Нет, — сказал он громко, — нет. Даже если Бог не даст мне сейчас смерти. Я не перейду к немцам. Нет…
Тихое отчаяние заволокло его сознание.
— Да исполнится воля Твоя, — прошептал он снова. — Все приму — и каторжный труд, и цингу, и все, все. Если иначе нельзя.
Он закрыл глаза. Полумрак успокоительно коснулся его усталых век и усталого сердца. Он не мог разобраться в том, что он чувствует, в том, что происходит с ним. Неужели это смерть? — радостно зазвенело в ушах. Легкий холод коснулся его лба, будто чья-то прохладная рука легла на его лицо. Он открыл глаза. Никого не было.
Слабый луч солнца пробрался сквозь прорезы ставни и осветил кусочек стены, превращая в райскую розу цветок обоев. Луганов почувствовал, что улыбнулся. Он еще никогда не видел такого красивого, такого райского цветка. Но ведь это только грязный кусочек обоев. Только и всего. Он прислушался к звукам наступающего дня. Трамвай нежно и звучно перекликался с щебетанием проснувшихся птиц. И вдруг совсем неожиданно под окном запел нежный, воздушный детский голос.