Легкое дыхание - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда? — громко спрашивал он.
— Липецкий, — бормотал мещанин.
— Надень картуз. Как у вас нынче сады?
— Цвели дивно, ваше преподобие, но ветер, Господь сним… Всю завязь обил.
— Садоводы, а бестолочь. Не знаете своего дела. Ну,ступай с Богом…
Не терпел отец Кир и бродяг, беспаспортных, пришлых людей.Песчаная улица была не избалована зрелищами. Однажды, когда появился на нейсерб с бубном и обезьяной, несметное количество народа высыпало за калитки. Усерба было сизое рябое лицо, синеватые белки диких глаз, серебряная серьга вухе, пестрый платочек на тонкой шее, рваное пальто с чужого плеча и женскиебашмаки на худых ногах, те ужасные башмаки, что даже в Стрелецке валяются напустырях. Стуча в бубен, он тоскливо-страстно пел то, что поют все они споконвеку, — о родине. Он, думая о ней, далекой, знойной, рассказывалСтрелецку, что есть где-то серые каменистые горы,
Синее море, белый пароход…
А спутница его, обезьяна, была довольно велика и страшна: старики вместе с тем младенец, зверь с человеческими печальными глазами, глубокозапавшими под вогнутым лобиком, под высоко поднятыми облезлыми бровями. Толькодо половины покрывала ее шерсть, густая, остистая, похожая на енотовую накидку.А ниже все было голо, и потому носила обезьяна ситцевые в розовых полоскахподштанники, из которых смешно торчали маленькие черные ножки и тугой голыйхвост. Она, тоже думая что-то свое, чуждое Стрелецку, привычно скакала,подкидывала зад под песни, под удары в бубен, а сама все хватала с тротуаракамешки, пристально, морщась, разглядывала их, быстро нюхала и отшвыривалапрочь.
Лохматый сапожник, прибежавший позднее всех, крикнул, чтонадо бить и обезьяну и серба, что этот серб — непременно вор. Все подхватилиего слова, зашумели. Но показался вдали о. Кир. И улица мгновенно опустела: всескрылись по калиткам. Он же, приблизясь к сербу, запретил ему ходить по улицамСтрелецка. Он строго и кратко приказал ему уйти вон из города, постаратьсядобиться до родины, исправиться и заняться честным трудом.
VI
Александре Васильевне порою казалось, что была в ее жизнибольшая любовь: что схоронила она ее в своей душе, что судьба обошла ее изаставила быть покорной другому, нелюбимому, велела идти разными дорогами слюбимым и искать отрады лишь в покорности. Но, может, не о. Кира любила она, атолько свою девичью косу, свой мордовский наряд, свою недолгую беззаботность вто далекое лето? О. Кир служил в соборе; но она никогда не бывала там, ходила вНикольскую церковь, — Селихов запретил ходить в собор. Не будь о. Кирсвященником, могла бы она мечтать о тайной греховной связи с ним; но Богупредстоял он, тайны рождения, брака, причастия и смерти были в его руках. Истрашные слова слышала однажды Александра Васильевна: уже больной, мрачный, вохмелю, встретился о. Кир с Селиховым возле его дома и сказал, грозя посохом:
— Селихов! Помни час, его же не минует ни единоедыхание: это я, — слышишь ли, Селихов? — я, облеченный в траур, воный день воздам тебе последнее земное целование, окружу тебя кадильным дымом иосыплю лицо твое могильной перстью.
— Кто знает, отец Кир, — ответил ему Селихов сусмешкой. — Кто знает, не придется ли мне стоять у возглавия вашего? Незабывайте, что вы пьяница, отец Кир.
Тем кончился их первый и последний спор. Но каково былоАлександре Васильевне — быть между ними, всю жизнь состязавшимися о первенстве,уступающими друг другу только к могиле дорогу! Одна мечта, одна дума осталась унее — о доме.
Иметь дом, свой, собственный, где бы то ни было, хотя бы в слободе,на буераках, и какой угодно, — это было заветнейшее желание каждогочиновника, каждого мещанина, каждого сапожника в Стрелецке. И все имели дома, ивсе переводили их на жен: чуть не весь Стрелецк принадлежал женщинам. ОднаАлександра Васильевна лила слезы бесплодно.
Все соседки говорили: «мой дом», «у меня в доме». А она?Сколько раз, придя от обедни, усталая, жаркая, полная, с потом в складкахгорла, стучала она в пол зонтиком и, рыдая, требовала, чтобы отдали хотьприданое ее! Сколько раз кричала, что ведь выгонят ее вон из дому родныеСелихова, только умри он!
— Не беспокойся, — отвечал ей Селихов. — Тыраньше меня умрешь. Не забывай, что у тебя грудная жаба.
Он становился все страннее. Он иногда по часам смотрелся взеркало, удивленно, испуганно исказив брови; дня по два не притрагивался ни кодному кушанью ни за обедом, ни за ужином, говоря, что все пахнет телом. Онкупил граммофон — и никогда не заводил его. Но однажды, когда АлександраВасильевна воротилась от всенощной раньше времени, не достояв, по слабости,службы, и вошла в дом с черного хода, услыхала она крикливые плясовые звуки. Азаглянувши в залу, обомлела: Селихов, легкий, старенький, один во всемполутемном доме, дико вскидывал ноги перед трубой граммофона, весело и хриплокричавшей: «Ай, ай, караул! Батюшки мои, разбой!..»
Только одна яблоня в саду, возле беседки, знала, как многопролито слез старыми глазами Александры Васильевны, как тряслась болевшая отслез голова. А над калиткой селиховского дома была все та же надпись:
«Сей дом принадлежит Петру Семеновичу Селихову. Свободен отпостоя».
VII
Одним из тех, что когда-то, томясь любовью, ходили заАлександрой Васильевной в городской сад, был и Горизонтов. Теперь, почтитридцать лет прожив в губернском городе, выслужив пенсию, возвратился и он вСтрелецк, а возвратясь, стал известен Стрелецку не менее, чем о. Кир и Селихов.
Горизонтов кончил семинарию, кончил академию. В молодости онобладал сверхъестественной памятью, необыкновенными способностями иприлежанием. Голос у него был такой, что, напевая свое любимое: «Et tonat, etsonat, et fluvidum coelum dat…»,[7] он потрясал, как говорится,стекла. Велик ростом и широк в кости он был настолько, что на улицах визумлении останавливались при встрече с ним прохожие. Далеко мог бы пойти этотчеловек! Но избрал он путь скромный — учительство. Пройдя его, он воротился народину и стал сказкой города: поражал своей внешностью, своим аппетитом, своимжелезным постоянством в привычках, своим нечеловеческим спокойствием и — своей философией.
Он ходил в крылатке, в широкополой шляпе, в широконосыхкожаных калошах, с костылем в одной руке и громадным парусиновым зонтом вдругой. К старости он еще более раздался в кости, стал еще более велик, сутул,неуклюж — и был прозван в Стрелецке Мандриллой. Вся купальня дивилась на него,когда в первый раз появился он в ней. Медленно вошел он, насупив свои серыеброви и слегка согнувшись, как бы напруживая свои и без того страшные плечи,свои руки, подобные дубовым корням. Старомодно со всеми раскланявшись,внушительно-серьезный и спокойный, он стал раздеваться — и все ахали, видя, какобнажается его сизо-серое тело, его чудовищные ступни, безобразно искривленные,лежащие друг на друге пальцы и ногти их, похожие на раковины. А он хоть быглазом моргнул — не спеша разделся, не спеша окунулся ровно пятнадцать раз… Стех пор его видели в купальне каждый день. Каждый день вплоть до Покровакупался он. Уже дул осенний ветер в щели пустой купальни, тучи висели за речкойнад полями, оловянная рябь шла по воде; а Горизонтов купался. Белел снег поберегам, по бледной синеве туч тянулись на юг последние гуси; но, как толькобило на соборе час, с косогора, тяжело опираясь на костыль, спускался к речкесутулый гигант в серой крылатке.