Клинок Тишалла - Мэтью Стовер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дамон мучительно раскашлялся, утирая губы.
– А меч?
Доссайн обернулся к брату-хранителю:
– Исполняющий обязанности посла желает знать твое мнение о клинке. Возьми меня за руку и глянь в зеркало.
Монах подчинился, и Доссайн заметил, как взгляд его зашарил в поисках собственного отражения на месте физиономии Дамона. Брата-хранителя непроизвольно передернуло, и он начал, сбиваясь:
– Брат-чтец и его помощник согласны с моей предварительной оценкой… до более подробного… э-э… изучения ситуации. Наиболее вероятно – почти бесспорно – что этот меч является зачарованным клинком Косалла, ныне известным как меч святого Берна… хотя в его истории – как можете догадаться, весьма долгой – нет сведений о том, чтобы этот меч вызывал одержание или… э-э… судорожные припадки. Это само по себе говорит против такой точки зрения; кроме того, на клинке видны знаки, судя по всему, руническая надпись или чаропись некоего рода, изучить которую вблизи мы не смогли по понятной причине… в то время как клинок Косалла ничем не украшен. С другой стороны…
– Итак, – отрезал Дамон – голос его, невзирая на болезнь, оставался крепок и суров, – вы не знаете, что случилось с братом Райте, не представляете, как можно вызволить его из этого состояния и даже возможно ли предпринять подобную попытку.
– Я… э-э… ну… – Брат-хранитель сглотнул. – В общем, так и есть. Но… – Он неуверенно ткнул пальцем туда, где на палубе бревном валялся Райте. – Э-э… радиус реакции брата Райте постепенно увеличивается с того момента, как мы начали осмотр этим утром. Мы ожидаем, что он стабилизируется на расстоянии пяти-шести футов – максимальном, куда он может дотянуться клинком, если только не сумеет каким-то образом подняться на ноги.
– А если он встанет?
– Ну, э-э…
Дамон нахмурился.
– Полагаете, это действуют чары?
Брат-хранитель кивнул.
– Оба наших товарища, способных входить в транс, подтверждают это – хотя их доклады сами по себе вызывают некоторые трудности. Хотя Оболочка пострадавшего несет явные следы повреждения – скорей всего, магической природы, – в окружающих ее токах Силы нет никаких возмущений; иначе говоря, если это действуют чары, мы не в силах определить, откуда они проистекают.
Дамон вздохнул.
– Я вижу только одно решение. Мы должны поместить его вместе с мечом в кладовой склеп.
Ход мыслей посла был Доссайну понятен. Кладовой склеп был частью монастырских владений брата-хранителя: обложенная стальными плитами комната в подвале с дверью толщиной в два фута. Тщательно отгражденная от потоков Силы, она служила для хранения опасных заколдованных предметов. Как склеп, так и дверной проем были довольно велики; возможно даже, что Райте удастся туда затащить, не спровоцировав убийственного защитного рефлекса. Там Райте будет полностью отрезан от внешних источников Силы и, возможно, сумеет перебороть загадочные чары, сковавшие его.
– Но… но… – запротестовал брат-хранитель, – как же нам доставить его в посольство? Мы его с баржи-то снять не можем!
– Для начала, – заметил Дамон, – нам необязательно снимать его с баржи. Достаточно передвинуть баржу.
– С капитаном возникнут проблемы, Дамон, – пробормотал Доссайн. – Он уже капризничает и бормочет что-то о компенсации за потерянное время. Думаю, он просто отправил бы посла Райте на дно и поплыл бы дальше в Терану, если б мог.
– Выкупите его груз, – распорядился Дамон. – Если придется, выкупите проклятую баржу. Но верните Райте сюда. Не знаю, что происходит, но твердо уверен – это связано с ним.
– Но… но расходы… – заныл брат-хранитель.
– Посол Райте является подданным Монастырей, и он в беде, – процедил Дамон сквозь стиснутые зубы. – Исполняйте.
– Но, – мягко заметил Доссайн, – если предположить, что состояние посла не изменится за время пути, мы так и не сможем снять его с баржи.
– Это уже не ваша забота. Тащите его сюда.
Связь прервалась.
Доссайн вздохнул.
– Что ж… возвращаемся в Анхану.
В конце концов против Них Ханнто-Косу настроило то, что Они творили с девочкой.
В смутном туманном киселе, что сходил для теней умерших за мысли, он полагал, что расплавил бы на металлолом проклятую корону Дал’каннита, если б знал, что, преобразившись в Ма’элКота, сам он окажется здесь: призраком в собственном черепе, против своей воли вовлеченным в бесконечное, беспредельное насилие над невинным ребенком.
Иной раз Ханнто мерещилось, будто он вплетен в колоссальную слизистую паутину – стеклянистая мерзость цеплялась за нагое тело девочки, капала в глаза, забивалась в рот, и нос, и уши: каждая капля искала отверстия, которое открыло бы ей путь к реке. А другой раз мерещилось, что девочке вспороли живот, а он перебирает неторопливо ее кишки, внимательно изучая их дюйм за дюймом в поисках неуловимой связи с разумом Шамбарайи. Подчас то было насилие, простое и явное, жестокое надругательство, попытка мучениями добиться капитуляции: «Пусти нас к реке ».
Иногда мерещилось, что с девочки содрана кожа и живая плоть обтягивала его, словно гротескный маскарадный костюм, будто бы, прикинувшись ею, он мог дотянуться до реки.
Не то чтобы Ханнто пребывал в сознании; если так, то в чужом. Как и остальные тени, он был личиной, но не личностью, набором взаимосвязанных воспоминаний и впечатлений, отношений и манер, который Тан’элКот поддерживал, чтобы препоручать ему отдельные задачи, которые иначе пожирали бы неоправданно большую долю его внимания. Конкретно Ханнто был специализированной подпрограммой, с помощью которой Тан’элКот получал доступ к областям украденных воспоминаний и умений, связанным с искусством и эстетикой.
Но он был не просто программой: он был фундаментом, оригиналом, ядром того существа, что стало господом Ма’элКотом. Когда Ханнто выдавалась возможность подумать, ему нравилось считать себя душой бога.
Ханнто-Коса никогда не гонялся за женщинами, да и за мужчинами тоже; плотские страсти оставляли его равнодушным. Он не стремился к богатству; для него оно было средством, но никак не целью. Он не был любителем роскоши и неги, и жизнь в бесконечных развлечениях не привлекала его. Не стремился он к власти над окружающими.
Единственной его страстью была красота.
Возможно, причиной тому послужили обстоятельства его рождения, отяготившие его перекрученным телом, вселявшим лишь жалость в сердца, и лицом, которому женщины предпочли бы навозную лепешку. Возможно. Анализировать корни своей одержимости он тоже не стремился – она была частью бытия, как солнце, ветер и перекошенный хребет. Заинтересовать себя правдой или кривдой, добром или злом, истиной и ложью он никогда не умел. Красота была единственным смыслом его жизни.