Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До «бегства» Мур успел поучиться в 7-м классе болшевской школы – первой из пяти за два его советских учебных года. В альманахе «Болшево» напечатана беседа с соученицами Мура по этой школе. Вероятно, время в чем-то трансформировало более чем сорокалетней давности воспоминания; существенно главное: они запомнили этого «новенького», пробывшего у них около двух месяцев, – он резко отличался от болшевских ребят. Мур был выше и выглядел крепче одноклассников, а одет был совсем не «по-нашему»: все носили пионерскую форму, а у него «брюки с напуском, на пуговицах чуть ниже колен. На ногах кожаные краги, что меня очень удивляло. Ботинки на толстой подошве. Куртка со множеством замков, кармашков, в которых было множество ручек». Похоже, никому в семье не приходило в голову одеть его менее заметно. Но если бы даже Мур был в пионерской форме, он все равно выделялся бы из толпы советских школьников. Его жизненный опыт оказался несравнимо сложнее и богаче, чем у них. Он был взрослее однолеток. Речь идет об уверенности в себе, независимости, о чувстве внутренней свободы и собственного достоинства. Кто из его соучеников посмел бы не согласиться с учителем? Для Мура это было естественно, скорее всего, он даже не понимал, что нужно вести себя по-другому. Когда учитель поставил ему четверку, Мур «встал и очень спокойно—у нас никто так не делал – сказал: „Немецкий я знаю хорошо. И то, что вы мне поставили четверку, считаю совершенно неправильным“ И вот это умение защищать свою правоту меня поразило!» – сказала одна из его одноклассниц[276].
Домой Мур никого не приглашал и сам ни к кому не ходил и не рассказывал о своей семье и прошлом. Ребята считали его «иностранцем», даже его прекрасный русский язык отличался от того, на котором говорили они. После уроков он вместе с попутчиками шел до определенного места, а потом сворачивал к поселку «Новый быт». Но во время перемен в школе держался дружелюбно, спокойно и поражал всех рисунками, которые приносил из дома или рисовал тут же в классе, окруженный восхищенными ребятами. Это были главным образом карикатуры на антифашистскую тему. Еще в Париже Цветаева отметила, что в рисунке Муру лучше всего удается гротеск. Как он учился, выпало из памяти соучениц, но «колоритная, очень русская» речь запомнилась. О тяжких испытаниях, которые обрушились на их соклассника, ребята не догадывались. По-настоящему дружен и близок Мур был только с Митей Сеземаном: давним товарищем, мальчиком одной с ним культуры, воспитания, общих интересов и – судьбы.
Зиму в Голицыне Мур проболел – краснуха, свинка, грипп, воспаление легких – естественная реакция организма на катаклизмы, разрушившие семью. Он изменился внешне: черты лица стали более определенными и твердыми, а сам он, по выражению Цветаевой, «худой и прозрачный, слабый». Но то, что он почти не ходил в школу, а учился дома, дало ему возможность обдумать и оценить происшедшее. Мур уезжал из Голицына более взрослым, чем был полгода назад. Ему шел шестнадцатый год...
В Москве жизнь относительно стабилизировалась: комната на Покровском бульваре, школа, где у него появились приятели и знакомые девушки. «В школе ко мне относятся очень хорошо – я играю видную роль в классе, – сообщает он сестре. – Имею успех у местных кокеток и с успехом острю. Состою членом МОПР'а»[277].
Цветаева с удовлетворением отмечает, что во всех школах Мура любят и что по части русского языка и литературы он считается абсолютным авторитетом. Литература стала его основным интересом, книги с детства были его страстью. В Москве он сделался завсегдатаем Библиотеки иностранной литературы, бегал по книжным и букинистическим магазинам – продавал прочитанные и покупал нужные ему книги. Желая доставить сыну радость, Цветаева приносила ему книгу или... пирожное. Теперь Мур связывает свое будущее с литературой. И хотя он совсем по-мальчишески пишет, что «окончательно охладел к призванию художника»,– об окончательности говорить было рано, была жажда узнавать, видеть, слышать – впитать как можно больше, чтобы потом воплотить это во что-то свое. Это должно было радовать Цветаеву.
Цветаевой и Муру было нелегко друг с другом. Семь лет назад, размышляя о своей семье, она пришла к трагическим выводам:
«Семья? Даровитый, самовольный, нравом и ухватками близкий, нутром, боюсь (а м б – лучше?) новый, – трудный — Мур.
Вялая, спящая, а если не спящая – так хохочущая, идиллическая, пассивная Аля – без больших линий и без единого угла.
С рвущийся.
Вырастет Мур (Аля уже выросла) – и эта моя нужность отпадет. Через 10 лет я буду совершенно одна, на пороге старости. С прособаченной – с начала до конца – жизнью».
Что беспокоило ее в подрастающем сыне? Ей казалось, что, может быть, в нем недостаточно развито «нутро» – душевная восприимчивость и отклик. Но пригвожденная к собственной неизбывной душевной боли, Цветаева задается вопросом: а может быть, без такого «нутра» – лучше? Легче будет для него жизнь? И не находит ответа...
Возможно, в их ситуации ей было труднее, чем другим матерям с сыновьями-подростками, ибо, помимо естественных «трудностей возраста», каждому из них требовались все душевные силы, чтобы выстоять. Многие вспоминают, что Мур был эгоистичен, раздражителен и груб с матерью. Он демонстрировал и отстаивал свою «взрослость» и самостоятельность. Но кто в его возрасте не вел себя так же – в большей или меньшей степени? Поле напряжения, всегда существовавшее вокруг Цветаевой и окружавшее Мура, в России ощущалось более чуждым и далеким от реальности, чем где бы то ни было. Кванина писала мужу о Муре: «Его юность напоминает мне мою. Такая же нездоровая приподнято-чувствительная атмосфера. Трудно ему будет на землю твердо встать. А без этого тяжело...» Резко, по-мальчишески Мур пытался нащупать свою «землю», а Цветаева продолжала видеть его беззащитным, рвалась не только обиходить, порадовать его, но оградить от воображаемых опасностей, от самой жизни. Он стремился к независимости – мать была полна страхов за него, хотела знать о каждом его шаге, не отпускала от себя. Мура тяготила ее постоянная опека: она настаивала, чтобы он всюду бывал с нею, когда они шли на прогулку в компании, не спускала с него глаз, постоянно окликала, опасаясь, чтобы он не промочил ноги или не заблудился. Если выходили к водоему, она из страха за него не разрешала ему покататься на лодке или искупаться. Мальчика обижала и раздражала преувеличенная опека, но освободиться от нее было невозможно. Цветаева жаловалась на сына Але: «никуда со мной ходить не хочет – никогда, а если когда и идет – в гости, то силком, как волк на аркане». Даже когда на горизонте Мура появилась девушка, с которой ему было интересно проводить время, мать была недовольна тем, что «ничего не знает» о ней. Как сама Цветаева в этом возрасте, сын пытался оградить свой мир, а она давила на него, не допускала даже мысли о самостоятельности; ее пугало, что он отдалится от нее, потому она и держала его, «как волка на аркане». Отсюда у Мура – противостояние, стремление вырваться, резкость, временами доходившая до грубости, внешняя угрюмость.