Источник - Джеймс Миченер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эфенди? – пробурчал Элиав. – Он и слова-то такого не знает.
– А в лесу Пола Дж. Зодмана я удивлю всех вас, но вот когда мы вернемся от воджерского раввина, вас будет ждать самый большой сюрприз. И вот что я хочу тебе сказать, Джон, – если тебе нужны еще деньги от Зодмана, проси их завтра вечером. Ты их получишь.
Как Табари и предсказывал, ранним утром, когда машины только собирались тронуться в путь, к ним подлетел босоногий Раанан с криками: «Эфенди! Эфенди! Там, в траншее А!…» – и все высыпали посмотреть, что появилось из-под земли.
У Кюллинана перехватило дыхание. Это оказался фрагмент греческой статуи, мраморная рука, столь изящная, что от восхищения замирало сердце. Она держала стригил[7], верхняя часть которого была отломана, но рука уверенно держала остаток инструмента, и эти два предмета – не более пятнадцатой части от всей статуи – давали представление, какой она должна быть. А сама статуя, если ее удастся найти, напомнит о той долгой борьбе, которую вели упрямые евреи, защищая свой строгий монотеизм против обольстительного многобожия Греции. Статуя греческого атлета, без сомнения, когда-то украшала гимнасиум в Макоре, языческий центр, из которого греческие чиновники пытались навязать свою волю покоренным евреям, и Кюллинан живо представил себе, как у этой статуи умные философы из Афин спорили с косноязычными евреями; он слышал умные и соблазнительные доводы в пользу тех, кто преклонится перед Зевсом и Афродитой и откажется от неуклюжего еврейского монотеизма; он едва ли не воочию видел ту борьбу, которую эллинизм, одна из самых ярких цивилизаций в истории, вел, чтобы уничтожить иудаизм с его строгими неколебимыми догмами. И как странно было обнаружить, что символом этого противостояния, которое дошло даже до Макора и наконец умерло, осталась лишь рука атлета, сжимающая сломанный стригил.
– Поезжайте в Цефат! – крикнул из траншеи Кюллинан. – Я здесь поработаю.
– Джон! – откликнулся Табари. – Ты нам нужен! – И Кюллинану пришлось вернуться в сегодняшний день. Он нужен, а остатки статуи, если они и лежат в земле холма, могут и подождать.
На одном из холмов между Акко и Цефатом благодарные евреи в 1949 году высадили лес в память Уингейта, выдающегося англичанина, который когда-то служил в Палестине и погиб в Бирме. Деревья принялись и пошли в рост, теперь у них были крепкие стволы и широкие кроны. Когда машины остановились, таблички, оповещавшей, что это лес Орди Уингейта, не было видно, и на ее месте стояла новая – хотя и старательно потертая. Четверо археологов, стесняясь самих себя, спустились к роще и, пряча улыбки, смотрели, как Зодман направился обозревать свой лес. Несколько минут он стоял на дороге, рассматривая его; затем он молча стал прогуливаться между деревьев, касаясь их стройных стволов и растирая в пальцах мягкие сосновые иглы. К пальцам прилипла смола, и он попробовал ее на вкус. Поковыряв землю, он убедился что в ней уже начал формироваться гумус, слой, который удерживает воду и пропускает сквозь себя мощные дождевые потоки, которые иногда случаются в этих местах. Он оглянулся просмотреть на людей, которых нанял для раскопок на Макоре, но от избытка чувств в горле у него стоял комок, и он продолжил созерцать деревья.
Табари подготовил группу ребят, которые в эту минуту должны были выбежать из леса – они месяцами не бывали в лесу, и сейчас их детские голоса отдавались звонким эхом меж деревьев. Зодман удивленно повернулся, когда они пробежали мимо, и перехватил маленькую, коренастую краснощекую девочку. Она не знала английского, а он иврита, так что они просто уставились друг на друга; она сделала попытку высвободиться, но араб из-за спины Зодмана знаком напомнил о том, чему научил ее, и девочка поцеловала американца. Зодман притянул малышку к себе и наклонил голову. Потом он отпустил ее, и девочка вместе со всеми побежала к машине, которая должна была отвезти детишек в их деревню. После длинной эмоциональной паузы Зодман с трудом сказал:
– У моих родственников в Германии было много детей… – Он вытер глаза. – Как хорошо, что теперь дети могут свободно бегать в лесу. Всю остальную дорогу он молчал, а Элиав нашел Табари и прошептал:
– Черт побери, поставь табличку на место!
Араб отказался:
– Он снова и снова будет возвращаться сюда.
Они двинулись в Цефат, маленький изящный городок, спрятавшийся в горах. Подходило время утренней молитвы, и Элиав объяснил:
– Здесь во всех синагогах не предназначено мест для женщин, так что Веред было бы лучше подождать в машине. Кюллинан и Табари – не евреи, но я взял для них кипы, и они могут войти. У меня есть кипа и для вас, мистер Зодман.
Он повел троих богомольцев в сторону от главной улицы, вниз по крутым аллеям, вьющимся по горным склонам. Порой улочки настолько сужались, что Зодман мог, вытянув руки, коснуться стен противоположных домов. Порой дома соединялись на уровне вторых этажей, и тогда приходилось идти по туннелям, петляя в лабиринтах истории. Наконец Элиав толкнул маленькую дверь, которая вела в тесную комнату, площадью не больше двадцати пяти квадратных футов. Вдоль стен тянулись каменные скамьи, которым было не менее ста лет от роду, и на них сидели люди, казавшиеся еще старше: они были бородаты, сутулы и подслеповаты; на них были длинные черные лапсердаки и меховые шапки, у некоторых на плечах были талесы, белые молитвенные накидки с черными кисточками. Но первым делом бросались в глаза длинные и прежде ухоженные пряди волос, висящие вдоль ушей, и, когда старики молились, раскачиваясь вперед и назад всем телом, те тоже качались в такт их движениям.
Это были евреи-хасиды, собравшиеся вокруг раввина из Воджа, святого человека, который много лет назад эмигрировал из этого русского города, приведя с собой этих стариков, да и других, которые уже скончались. Маленький знаменитый человечек сидел, съежившись, сам по себе, закутавшись в талес, и, кроме его густой седой бороды и пейсов, обращали внимание проницательные голубые глазки. Его знали как воджерского раввина, и это была его синагога; но еще лучше всем был известен его шамес, служка, высокий, мертвенно-бледный, беззубый человек в грязном халате, подол которого, собиравший всю грязь с пола, просто задубел. Он носил растрескавшиеся ботинки, которые скрипели при каждом шаге, когда он от одного рутинного занятия переходил к другому, а его меховая шапка была трачена молью и покрыта пятнами. Когда он провел Элиава и его трех гостей к скамейке, Элиав шепнул: «Когда он спросит: «Коэн или Леви?»[8], отвечай: «Израэлит». И как только все четверо расселись, шамес, шаркая, подошел к ним и спросил: «Коэн или Леви?», и все ответили: «Израэлит».
Было бы неправильно утверждать, что началось формальное богослужение. Этим утром в синагоге собралось семнадцать человек, и каждый молился сам по себе; объединялись они, только если надо было читать какую-нибудь специальную молитву, но даже и в этом случае было слышно все семнадцать голосов, вразнобой произносивших ее, так что в результате получалась дикая разноголосица. Во время службы шамес шаркал вперед и назад, разговаривал, перешептывался, что-то предлагал, а два старых еврея сидели в углу, ведя деловой разговор. Двое других возносили моления громкими голосами, каждый свое, в то время как старый ребе, которого скорее можно было назвать древним, как подумал Кюллинан, неслышно бормотал свои молитвы.