Пороги - Александр Федорович Косенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не переводя дыхания, Федор Анисимович стал рассказывать о чем-то другом, поминая какие-то неизвестные Степану имена и фамилии. Но суть рассказа уже начисто ускальзывала из сознания засыпающего парня. Незаметно для себя он лег на лавку, пристроив под голову угол стариковской котомки, уютно пахнувшей дымком и махрой, подогнул к животу ноги, прикрыл глаза и чуть ли не сразу увидал стайку знакомых деревенских ребятишек, с веселым криком бежавших по деревенской улице. Вокруг было солнечно, зелено, радостно, и мать, выйдя за ворота, весело щурилась и звала вернуться в дом, где его ждал незнакомый высокий старик в распахнутом, в прорехах и клочьях шерсти полушубке. Старик цепко ухватил его за плечо и вывел в темные сени. Пронзительно заскрипела дверь — и прямо посеред двора на нетронутом снегу обожгли глаз темные фигурки со сложенными на груди руками. Лежали они в ряд, по росту — мал мала меньше. Степан рванулся убежать, чтобы ничего больше не видеть и не слышать, но старик загородил дорогу в избу, смотрел суровыми пронзительными глазами — вылитый Николай Чудотворец с бережно хранимой матерью иконки. Висела она за пологом в изголовье ее кровати, и Степан слышал порой не всегда разборчивые слова страстной молитвы, в которой мать призывала Чудотворца спасти и сохранить отца, сестренок, его — Степана. И никогда не слышал, чтобы она просила за себя… Отца старик так и не уберег. И хотя у Степана и без того особого доверия к возможной его помощи не было, но после похоронки и мать вроде перестала молиться по ночам, а он и вовсе прекратил думать о неведомом заступничестве, потому что если бы оно было, не было бы ни войны, ни похоронок, ни смертной усталости матери после надрывной работы, ни долгих голодных зимних дней и ночей, которые в его короткой памяти сливались в единое холодное и неуютное пространство первых месяцев войны. Потом, правда, стало привычнее и полегче, а сам он уже твердо знал, что в жизни самая надежная опора лишь на самого себя да на тех людей, которые жили рядом и так же упрямо, а порой и через силу тянули лямку нелегкого совместного существования…
Степан отвернулся от старика и снова, преодолевая ужас, посмотрел во двор. Теперь он ясно разглядел, что это его сестренки лежат на снегу и смотрят в далекое холодное небо прозрачными синими глазами. Он стал проваливаться куда-то, теряя сознание, и проснулся. В непроглядной темени избы не то чтобы расслышал, сколько ощутил какое-то шевеление, шорохи, всхлипывание. Все еще не избавившись от обморочной оторопи страшного, непонятного сна, он приподнялся, напряженно вглядываясь и вслушиваясь в темноту перед собой. И вдруг отчетливо разобрал доносившиеся сверху слова: «Помоги мне грешному и виноватому перед всеми в предстоящем житии. Умоли Господа даровать мне оставление грехов, которые сотворил словом и делом. Умоли Господа избавить меня и раба божьего Степана, вовсе безгрешного, от мытарств и напрасных мучений…»
Степан не сразу понял, что это на печи, над его головой, молится Федор Анисимович. Он еще долго вслушивался в слова молитвы, которые становились все более неразборчивыми и непонятными и, наконец, заснул крепким, без сновидений сном.
Чужой
Этой же ночью… Хотя нет, получается, что несколькими сутками позже того, как Степан с Федором Анисимовичем отбыли в Старой Романовке первую свою ночевку, к их родной деревне по проселку от райцентра неторопливо шел человек. Ночь от полнолуния и чистого звездного неба была тиха и светла. Светла дорога, светлы овсы на узкой придорожной кулиге; серебрилась от полной луны река, светлый туман висел над заречными лугами. Еще не остывшая от дневного жара земля даже сквозь подошвы запыленных хромовых сапог доставала уютным теплом, а волны по дневному сухих окрестных запахов накатывались на путника то от темного ельника чуть в стороне от дороги, то от засеянного пшеницей взлобья, бывшего когда-то выпасом, то от сбившегося у воды невеликого табунка коней, то от изб показавшейся наконец деревни, убористо и не по-нонешнему удобно расположившейся на крутом берегу.
Разглядев впереди деревню, человек, как ни странно, шаги не ускорил. Напротив, двинулся дальше медленно, даже осторожно. А у никудышного от старости мостка через спокон веков безымянный ручей, за которым на взгорке хорошо виделось прясло конного двора, и вовсе остановился. Поставил на траву небольшой фанерный чемодан, скинул с плеча и опустил рядом тяжелый футляр с трофейным аккордеоном и замер, прислонясь к покосившемуся столбу, поставленному некогда для упора перекрывавшего мосток поперечного бревна. И стоял он так довольно долго — не то в нелегком раздумье о чем-то, не то в тоскливой нерешительности. А может, хотел собраться силами перед каким-то важным для него шагом. Впрочем, о чем раздумывал тогда этот человек, никто и никогда теперь не узнает. А вот то, что он не сразу вошел в деревню, разглядел в эту светлую ночь старик-сторож, сгорбленной тенью вынырнувший из-под мостка, куда незадолго до того спустился по нужде от конного двора. Сняв с плеча старенькую «ижевку», он осторожно подошел к незнакомому человеку. Разглядев на вылинявшей гимнастерке нашивки за ранения и одинокий орден Красной Звезды, он успокоился и вместо приветствия спросил:
— Никак с фронту?
— С него, — не сразу отозвался незнакомец хриплым сорвавшимся голосом. Видать, в горле пересохло от долгого молчания. Хотя и от волнения такое случается — не сразу выговоришь самое простое объяснение. Но поскольку внешне никакого волнения в человеке не выказывалось, наоборот — был малоподвижен