Бумажный герой - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, друг мой, все ж упорно храня остатки здравого смысла, отнюдь не склонен в любом совпадении видеть провиденциальность. Это даже и пошловато. Не всё в жизни – рифма, много случайных созвучий. То, что поэт спустя полчаса подсел к моему столику с бутылкой пива, наверняка одна из таких случайностей. Соседству я не обрадовался, ибо не коллекционирую встречи с великими современниками, к тому ж минутное возбужденье от стиха сменилось уже привычной глухотой к нему, верней, опаской. Да и внешнюю деталь я успел похитить раньше – на всякий случай сохранил в памяти его плотные, довольно выразительные щеки, впрочем, не уверенный, что те достойны гения современности. К моему удивленью, как потом оказалось, они точно соответствуют нашей с художником конструкции, став на должное место без сучка и задоринки. Видимо, все ж творец для меня зыбился в поэтическом мареве, чуть исказившем облик.
Смущенный соседством, да к тому ж своей ролью воришки, хотя щеки похитил символически, без ущерба для их владельца, я уткнулся в коньячную рюмку. Надо было б уйти, но я привык давать судьбе шанс. Мой живописец боялся пустот и пауз, я – никогда. Те не только задают ритм существованию, но они и форточки, откуда веют теплые токи жизни, которую даже такой умелец, как я, не всегда расчислит. Наученный ждать, я не торопил судьбу, – та сама не замедлила. Вдруг прозвучал несуразный возглас поэта:
– Почти такой же!
Я стал озираться, не понимая, к кому иль чему относится, если разобрать, довольно странное восклицанье. Поэт глядел на меня в упор, он именно ко мне обратился. Тут, признать, я чуть не ударился в панику. Учитывая мои в последнее время слишком отзывчивые нервы, мне хрен знает что померещилось. Даже не передать словами, – вроде того, что сама поэзия, со всей ее ворожбой, божественным косноязычьем, причастностью горним тайнам удостоверила мою неизменность иль почти точное соответствие чему-то, конечно, не второстепенному. Вопрос: хорошо это или плохо? В ответ я выдавил робко-обыденное:
– Мы с вами знакомы?
– Ну да, – грустно кивнул поэт, – меня-то наверняка не узнать.
Теперь из вежливости мне стоило хотя б сделать вид, что я припомнил его. А ведь – нет, несмотря на свою и так цепкую, а теперь еще обостренную память. Уверенный, что он обознался, я все ж привел ее в боевую готовность: мигом безрезультатно обшарив окрестности, то есть ближнее прошлое, – зная, что великие до странности любят кучковаться, я особо заострил внимание на той вечеринке, где упустил знакомство с Лаканом и Делёзом, – она вновь ринулась уже привычной, истончавшейся, как змеиный хвост, тропой. Я тебе говорил, что, сколь ни обшаривал свое детство, там обнаружил только две приметные личности, исключая полубезумную тетушку. На бородатого соседа этот уж вовсе не похож, иная конструкция внешности да и тональность бытия совсем другая. Тогда остается… о-па!.. ну да, предполагаемый писатель-сифилитик. Солидная гипотеза, – сразу б выяснилось, кто меня тайно заразил поэзией. От растерянности я не нашел ничего лучшего, как поинтересоваться, здоров ли он теперь. Он развел руками, а затем ладонью потер сердце.
– Вижу, вспомнил, – удовлетворенно произнес поэт. – Очень ты был занятный малец. Словно с рожденья готовый человечек, разумный и чуткий к существованию. (Напомню, что примерно то же говорил и художник.) Признаться, тобой, еще крохой, я поверял свою жизнь.
Выходило, что поэт, может, и не обознался. Я тебе говорил, что один из чудаков моего детства мне уделял особое внимание, о чем-то всегда расспрашивал, секретничал, вызывая, кажется, не то ревность родителей, не то смутное опасение. Не потому ли материнская память его злобновато перепутала с каким-то знакомым стукачом? Но ведь мы оба с ней запомнили шепелявость, а поэт обладал не то что безупречной, а выдающейся дикцией – с истинно поэтическим, чуть гундосым распевом. Впрочем, и тут предположу недобрую замету материнской памяти, – это насчет сифилиса. Лечился, да, но у кого именно? Дед мой был венерологом, а покойная бабушка как раз логопедом. Узнать меня даже через столько лет и впрямь было нетрудно, – годам к трем оформившись как индивидуальность, я и внешне, судя по фотокарточкам, мало переменился. Все вроде б сходилось, однако здравые предположенья с некоторых пор мне почему-то стали казаться сплошь неверными. Да и отдам голову на отсечение, что сидевший предо мной поэт вовсе не тот чудак моего детства, – не знаю почему, но уверен. Все похоже, однако не истинно, именно что не рифма, а созвучье, к тому ж слишком навязчивое, режущий слух ассонанс, – по-моему, так называется. Я в ужасе подумал, что образ гения, должно быть, исподволь меня созидает, притом подтачивая скрепы личности. Тревожно оглядевшись, я с удовлетвореньем обнаружил, что мир, как и раньше, упрям и четок, даже теперь без поэтической зыбки. И поэт вовсе не выглядел призраком, по крайней мере, отбрасывал довольно смачную тень. Взгляд его стал ностальгичен, и я ждал, что сейчас он пустится в воспоминания, которые наверняка подтвердят фиктивность нашего с ним знакомства. Он действительно заговорил:
– Не поверишь, но я б тебя назвал своим учителем жизни (поверю, как ты знаешь, не он первый!). То, что мне далось тяжким трудом вживанья, тебе изначала даровано. (Вовсе не свидетельство нашего с ним знакомства, взгляни на меня – и так понятно.) Я тогда сообразил, что тут не обычная примета детства, а врожденный дар, еще более редкий, чем талант художественный. Действительный талант, как и должно, – настойчивый, но и своевольный. Тебе ведь наверняка известно, что тебя извлекли щипцами из материнской утробы.
Вот это открытие! Теперь вроде б все ясно, очевидная ошибка – трудно предположить, чтоб я упирался и был насильно выхвачен в столь ко мне приветливый мир. Но вот загвоздка: я с детства замечал, что череп у меня вытянутый, да еще чуть сплюснутый по бокам. Вовсе от этого не страдал, – легкий изъян придавал внешности аристократизм, меня отличавший от неродовитых предков. Если он прав, значит, тайна моих ярких мыслей или даже явленья демона не чисто духовная, но отчасти биологическая, – щипцы могли что-то помять в моей голове. Когда я потом расспросил мать, она даже как-то презрительно отрицала мое насильственное изъятие в мир. Мне показалось, чистосердечно, но кто его знает? Может, забыла, потому что хотела забыть, а может, и сама не знала, к примеру, находилась в обмороке, – я плохо себе представляю, как рождаются дети. Но, в любом случае, я не придал этому факту излишнего значенья.
Тем временем поэт смолк, видно, его память тоже была по-своему практичной. Запомнился чуткий к жизни малец без обрамлявших деталей, кроме, разве что, акушерских щипцов, которые он, скорей всего, уже задним числом примыслил. Да и я весь целиком, даже если предположить, что поэт не обознался, давно уж стал для него поэтическим образом, слившись с наверняка многими юными умельцами жизни. Он был, конечно, незаурядным творцом, но по-человечески принадлежал к банальной породе. Такие люди считали себя по жизни беспомощными, даже предполагали некий сговор остального человечества. Ну, или не сговор, – скажем так: им казалось, что всем, кроме них, ведомо некое заветное слово, заклинание, способное укротить своевольство жизни. Притом что у них были свои методы применения к бытию, куда изощренней моих. Конечно, я сужу плоско – как середнячку понять творцов?