Бумажный герой - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не стоит думать, что я посещал только пафосные собрания – вернисажи, премьеры, концерты и тому подобное, – где, как я убедился, тоже царит однотип. То есть все будто создано коллективным творцом, который, возможно, талант, но не гений. Наверно, это и называется стилем эпохи, который поверхность, а не ее сокровенная суть. Кроме всего, я теперь не чурался
городской толпы, здесь уповая на количество, не на качество. Стал ходить пешком, от чего давно уж отвык, надеясь, что средь изобилия черт обязаны ж мне попасться пригодные. А может быть, втайне надеясь, что гений вдруг сам прянет из толпы мне навстречу, но такого не случилось, и, как я понимаю, вряд ли могло случиться. В толпе я немного терялся, делался неразборчив, случалось, потом буквально заваливал художника деталями, которые счел выразительными. То приносил чье-то ухо, то подбородок, то щеки с какой-то характерной деталью. Живописец пытался их кое-как приладить к портрету, однако не прижился ни единый выхваченный из толпы фрагмент. Постепенно я впал в охотничий раж, целых лиц почти и не видел, только детали, где известно, кто мог таиться. Мне уже и снились по ночам располосованные лики, однако не кроваво, а будто изрезанные портреты.
Ты знаешь, друг мой, что к театру я давно уже стал подозрителен. Даже в детстве начал догадываться, что это искусство иллюзии, причем в его пошлейшем виде, аляповатый концентрат жизни. Оттренированные, пустопорожние страсти, условные пространства, в которые нам предложили верить, властители, увенчанные короной из папье-маше в сусальной позолоте, все обилье обманных аксессуаров. Выходит, еще надстройка иллюзии над вселенской иллюзией. Если актер талантлив – тем хуже: он умело подтачивает, заранее профанирует тот яркий образ, который мне явился как гений современности; остальных же снабдил лукавой обманкой. Последнее время, только речь зайдет о театре, я нервничаю и раздражаюсь. Видимо, повинна моя все растущая чувствительность к ложному. К тому ж, было время, я к нему относился слишком всерьез. Ты ведь помнишь, что я, как многие посредственности, в пору юности был заядлым театралом. Позже, если не брезговал театральным зрелищем, то лишь с целью укрепиться в распознаванье обмана. Потому и не предлагаю побивать скоморохов, что театр в этом смысле полезное руководство.
Ты уж понял, друг мой, к чему я клоню. Я таки впервые за много лет посетил театр, со смесью отвращенья и любопытства. Пьеса была какая-то современная чернуха, сюжета я так и не уловил, даже не понял, наша она иль иноземная. Впрочем, не виню драматурга, уверен, что тот не хуже прочих. Может, там сюжет и вовсе не предполагался. Признаю, что действо было жизнеподобным: существование, не воздвигнутое на котурны, а вовсе наоборот – уродливо искаженное, что иная неправдивость. Собственно, я пришел смотреть не пьесу и не спектакль целиком, но актера, исполнявшего главную роль, новую знаменитость. Как его? Ну, неважно. Должен признать, что он-то был в своем роде хорош. Нагнетая чувство с каждой сценой, под конец он рвал страсть в клочья. Вот уж яркий образ – ну точно современный демон. И внешность какова! Сходство с моим гением делалось иногда просто пугающим. Даже замечательно вооруженный против театральщины, я подчас забывал, что над его внешностью поработали гримеры, а выраженье страсти лишь результат мастерства.
Но вот она, сила искусства. Я после спектакля час целый топтался у служебного выхода, как, – помнишь? – случалось, мы с тобой вместе в давние годы юности. Спросишь: зачем? Разумеется, не из чистого упоенья, как бывало тогда. Нет, не отрицаю некоторой захваченности образом, слишком похожим на ниспосланного мне демона, однако и не без коварной мысли подглядеть, каков тот актер без грима. Дождался. Ну что ж, как и думал: без грима и антуража, с обыденным выраженьем лица, – вовсе не гений, а умелый мистификатор, хоть и немного поярче окружающего бесцветья. Но все ж я будто коршун ринулся на добычу, в том смысле что своровал его мощный, раздвоенный подбородок, выражавший непреклонную волю. Не знаю, сколь актеру присущую в жизни, но гример его подбородок никак не сумел бы подправить. К собственному удивлению, я побрел вслед за актером, как за ускользнувшей мечтой, иль будто влюбленный за предметом страсти. Его путь был ненаправлен, даже словно путался, вилял кривоколенными улочками. Актер шел чуть горбясь, наверно, усталый, опустошенный, как уже одна форма без содержания. Преследованья он не заметил, а у меня и мысли не возникло его догнать и к нему обратиться. Не жалею, что упустил его в очередном проулке. А сворованный подбородок легко занял свое место на почти готовом портрете, точно вошел в приготовленный паз. Однако не заметил, чтоб это обрадовало живописца. Он и вообще с каждым днем делался все мрачней и тревожней. Ворчал, как обычно проперхавшись и помямлив:
– Гляди, это еще и не целый облик, но уже властное предчувствие (его слова!). Пустоты словно ведают будущее. То не пространство, где вольно витать нашей фантазии. Ты сам глуховат, а для меня они как громовое пророчество, всевластная воля, пред которой мне должно склониться.
Тут уж я наверняка упростил его мысль, но так понял, что и он теперь захвачен гением современности. Но, коль сказать еще проще, он явно трусил, ведь был робким творцом, которому любое зиянье наверняка виделось пробоем от вышних небес до преисподней. Но раньше я и не думал, что он так радеет о цельности своего расхристанного существованья. Мне-то хаос его жизни всегда казался метафизичным, но живописец, как сам признал, всегда искал опору в моем здравомыслии, а вышло так, что именно я и смутил его каким-то залетным демоном. Да нет, если б, – именно что не залетным, а самим гением современности. Это ль ни худшее предательство? Он ждал, что я подам ему грошик, а я, будто искуситель, посулил изверившемуся, уже бескрылому творцу несметные сокровища, которые бедняк даже и не ведает, как применить. Мне стало жаль художника, – меня, который действительно глуховат к горнему, отмаливала некая безбожная молитва, которая – гул всеобщего бытованья в мире, а бедного живописца всего только его косноязычная ворожба. Я попытался его ободрить, чтоб попасть в тон столь же велеречиво:
– Ну вот и здорово. Теперь ты в полной мере художник, наконец-то почувствовал могучую длань на своем запястье. Мог ли ты мечтать, что тебя вдохновит сам гений современности? Кто знает, может, ты сейчас на пороге дома, который тебе, казалось, вовек недоступен?
– Гений ли современности? – воскликнул в ответ художник. – Не демон ли наших с тобой безумья и гордыни?
Бред, конечно, но и впрямь, кто знает. Как известно, гениальность с безумием соседствуют. Что ж касается гордыни, то лично я скромен.
– Гляди, почувствуй, – настаивал художник, – он уже овладел пространством. Тут, как ты заметил, не те хоромы, о которых я давно уже устал мечтать, где каждая емкость – высокая мысль и вдохновенное чувство. Здесь он будто царь, облаченный в рубище. Я слышу, как на нем трещит одежка не по размеру. Моя жизнь трещит по швам, так-то, мой храбрый исследователь.
Я невольно усмехнулся титулу, которого меня удостоил живописец. Я вовсе не храбрец и уж точно не авантюрист, просто не привык упускать выгоду. А куда уж большая, по крайней мере, для меня, истомленного безрадостным ландшафтом своего скудного бытования? Видимо, в чем-то я переоценил художника, как в чем-то и недооценил. Он оказался осторожней меня. Я даже подумал: а не уклончивость ли изламывает его речь, придавая значительности? Нет, все же не только она. Ведь выяснилось, что он взыскан, не сомневаюсь, придирчивым гением. Надеюсь, что художник все ж не отвергнет дар благодати, который наверняка втайне, робея, испрашивал. Гений и впрямь завладел его жилищем. Имей больше фантазии, возможно, и я б ощутил пророческий зов пустот. В сравненье с незаконченным шедевром его прежние полотна и вовсе увяли, а женские приметы, прежде грозовые, теперь казались трогательными и смятенными.