Записки примата. Необычайная жизнь ученого среди павианов - Роберт Сапольски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приятельницы Роды убеждены: нет ничего лучше, как потратить деньги на отправку детей в пустую школу, в которой нет учебников, тетрадей и карандашей, а через несколько лет привезти детей обратно и отправить пасти скот. «Хватит вам, старикам, пропивать школьные деньги, детям надо в школу и им нужна школьная форма!» Старики же отвечают, что обучение — ненужная трата времени, дурацкая прихоть, а мы, мол, трудимся в поте лица и имеем право напиваться до упада, когда захотим. (Стариком здесь называется любой масаи старше двадцати пяти лет, то есть вышедший из возраста воина; вполне возможно, такой «старик» недавно женился на тринадцатилетней девочке. Несмотря на все уверения стариков, им в деревне достается меньше всего работы: обычно трудятся — в порядке убывания — женщины, дети, собаки, ослы и только потом мужчины.) Между тем старики несгибаемы: «Ах, школа, какая дурь! Что в ней хорошего?» — вопрошают они.
Женщины в некотором смятении отступают. По правде говоря, из них одна только Рода знает, что такое школа — она туда ходила некоторое время. Женщины меняют диспозицию, совещаются и начинают кричать: «Хватит вам, старикам, пропивать деньги, детям на еду не хватает!» «Да ладно вам, — отвечают старики. — Мы масаи, еды у нас полно, вон коровы есть, сами поглядите, и коровья кровь для детей всегда найдется, и молоко, а вы все жалуетесь, с ума посходили, что ли» — и все в таком духе. Они посмеиваются над Родой и ее тающей на глазах свитой. «Да нет, дети-то чудесно себя чувствуют», — заключают старики (хотя на деле в пище не хватает белков, и свирепствуют малярия, туберкулез и все известные науке паразиты). Рода, встревоженная донельзя, вдруг требует моего мнения. Я тяну время, долго откашливаюсь и затем пытаюсь свести дело к компромиссу.
— Ну что же, если дети хорошо питаются и пойдут сейчас в школу — то они хорошо выучатся, устроятся потом на хорошую работу и будут получать такие деньги, что вам, старикам, можно будет пить день и ночь, причем отличную выпивку, какую продают белым людям в туристской гостинице.
В ответ слышится одобрение, но его тут же заглушают возгласы стариков, налетающих на Роду: «Да кто она такая? Подумаешь, полукровка-кикуйю! И рост не наш, и толстая, разве можно ей доверять?» — и прочее в том же духе.
Разъяренная Рода при виде стремительно тающей группы поддержки выдает пламенную тираду: «Мы — все женщины и Роберт тоже — считаем, что хватит вам, старикам, напиваться и тратить деньги, которые нужны для школы и еды детям! И вам, грязным масаям, надо глаза детишкам промывать, чтобы не было глазных болезней, вот у моих детей их нет! И вам, старикам, не мешало бы носить штаны и верить в господа нашего Иисуса Христа!»
Вот тебе раз. Христианско-кикуйская половина Роды вырвалась на волю, и Роду несет на привычных волнах двух тем, когда кенийские крестьяне упрекают масаи: избыток голых задов и недостаток веры в Христа. А меня привлекли как гипотетического члена партии «Прикрой свой зад во имя веры».
Собрание закончено — по толпе идет невнятный гул, гордые победой старики со смешками идут выпить в тени деревьев. Серере, валявшийся в пыли, не сразу находит силы подняться и в процессе успевает огласить желание забить козу в мою честь; на него никто не смотрит. Я поскорее смываюсь.
В тот день двигатель джипа, нехорошо чихавший весь последний месяц, решил окончательно заглохнуть — вполне символично, поскольку именно в то утро я видел одно из последних деяний Исайи. Старейший самец в стаде, много старше остальных самцов, скрюченный артритом, дряхлый, изможденный, с безумными глазами, он олицетворял собой крайнюю ветхость, и это составляло его сущность. Он хромал, садился со стонами и оханьем, то и дело пересаживался, отгонял оплеухами детенышей и вовсе не походил на доброго сердечного деда, спокойно доживающего свой век. В то утро я наблюдал его совокупление — наверняка последнее. Юная Эсфирь, не сумевшая в период эструса добиться внимания солидных самцов, стала парой Исайе. Он как-то умудрялся не очень от нее отставать и даже вспомнил, что ее полагается оттеснять в сторону от мелькающих поблизости самцов-соперников (в его случае это были сущие юнцы). Наконец он взгромоздился на Эсфирь, а потом от пароксизма непривычного возбуждения его стошнило ей на голову. Так закончилось для него последнее (а для бедняжки Эсфири первое) событие любовной жизни. Вскоре после этого он исчез навсегда — должно быть, достался гиенам или львам.
И вот, запротоколировав в дневнике это свидание Исайи, я взялся приводить в чувство забарахливший джип. Не доехав полсотни метров до мастерской в административной части заповедника, он заглох, осмотревший его механик сказал, что надо менять какую-то деталь. В результате изнурительных многочасовых попыток связаться по рации с Найроби выяснилось, что нужной детали нет нигде в стране: достать ее можно лишь через несколько недель, когда закончится валютный кризис и будет разгружена партия запчастей, томящихся сейчас в доках Момбасы на побережье Индийского океана.
Это значило, что работа для меня на какое-то время останавливается, и я принял единственное разумное решение: взять рюкзак, доехать с какими-нибудь туристами до Найроби и отправиться путешествовать по Восточной Африке — по любым ее частям, куда можно добраться автостопом.
В Найроби я первым делом иду в промышленный район и отыскиваю автоцистерны с горючим — они ходят в дальнобойные рейсы через всю страну. Я торчу на стоянке весь день, наконец нахожу подходящий бензовоз, правдами и неправдами напрашиваюсь в попутчики. Старый разболтанный «Лейланд» с втиснутой в кабину узкой койкой весь забит бутылками воды и консервами, кучей приборов, механизмов, инструментов, ветоши, канистр с горючим — эта жестянка на колесах направляется в Уганду и каким-то чудом должна до нее доехать. Водители — два мусульманина с побережья: Махмуд и Исмаил — усталые, угрюмые, вечно жующие какую-то растительную дребедень с легким амфетаминоподобным эффектом. Бензовоз может давать не больше 15 миль в час, и под вечер мы ползком выдвигаемся из Найроби и направляемся на запад.
На рассвете мы по-прежнему ползем вверх вдоль 3000-метрового отвесного склона. Так странно — часами напролет ехать в грузовике со скоростью пешехода, сидя без дела и глядя на пейзаж. Наконец мы въезжаем на гору, и бензовоз, которому испытание оказалось не по силам, окончательно глохнет. Мы выскакиваем из кабины, наклоняемся над двигателем и понимаем, что ему не жить. Махмуд тормозит автобус, идущий в противоположную сторону, и едет в Найроби за механиком. Мы с Исмаилом остаемся рядом с грузовиком — как потом выяснится, на двое суток. Я начинаю все лучше понимать суахили по мере того, как тает угрюмость Исмаила. Задержка меня поначалу бесит, но потом я решаю махнуть рукой: переживать по этому поводу бессмысленно. Так и сидим. Исмаил вскоре ныряет куда-то в коробки, которыми заставлена кабина, и выныривает с молитвенным ковриком в руках. Придирчиво оглядывает небо, прикидывая, в какой стороне восток, и начинает молиться. Чуть погодя он уже рассказывает мне об арабских корнях суахили и радостно объявляет суахили простым диалектом арабского. Мои примеры сходства между арабским и ивритом приводят его в восторг, иврит он несколько рискованно тоже провозглашает арабским диалектом и, поскольку я не протестую, велит мне не морочиться насчет еды и объявляет, что будет сам меня кормить. К изрядному моему удивлению, он начинает готовить спагетти. Оказывается, Исмаил родился на той территории, которая раньше была Итальянским Сомали, и страстью к спагетти заразился от бывших колонизаторов. Спагетти он варит в большой кастрюле на керосиновой плитке, добавляет к трапезе сомнительное верблюжье молоко, которое всю дорогу вез в бурдюке, и мы принимаемся поглощать огромные количества спагетти прямо руками. Потом он устраивается на молитву, я от скуки достаю свою альтовую блок-флейту и начинаю играть. Для Исмаила это оказывается откровением, и вскоре он, забрав у меня флейту, уже осторожно на ней наигрывает. Мелодию ему, конечно, вести не удается, зато у него есть отличное сомалийско-арабское чувство ритма — и вот флейта подключается к молитве. Худощавый и аскетичный, он сидит на земле, импровизируя нечто состоящее из нетерпеливых ритмических всплесков; глаза его закрыты, он покачивается вперед-назад. И вдруг в определенный момент откладывает флейту и бросается лицом на молитвенный коврик. Так и проходит время — я мало-помалу становлюсь арабо-итальянцем, поедаю спагетти и слушаю Исмаиловы песнопения и рулады.