Юрий Трифонов - Семен Экштут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треть столетия отделяет нас от момента кончины незаурядного писателя и философа. Бег времени неумолим. Многие жизненные реалии, о которых писал Трифонов, остались в прошлом, а людей, которые хорошо помнят время и место, с каждым днём становится всё меньше и меньше. Первые читатели книг Юрия Валентиновича — это уходящая натура. Вмести с ними уходит непосредственное восприятие его книг. Книги Трифонова начинают жить в большом времени истории. На смену непосредственному восприятию приходит постижение их философской глубины. Чтобы извлечь «изюм подробностей» и в полной мере насладиться ими, необходим некий ключ к прошлому. И такой ключ существует. Этот ключ находится в недавно опубликованном дневнике женщины, которая, скорее всего, даже не подозревала о существовании писателя Юрия Трифонова. Во всяком случае, в её дневнике он ни разу не упоминается. Трифонов пытался постичь время, в которое ему довелось жить, и плотью от плоти которого он был, изнутри. Автор дневника по причинам, о которых ещё будет сказано, сохранила уникальную возможность смотреть на время и место как бы извне.
«Говорят, будто русское дворянство выродилось, я и в Париже это слышала, а я вам скажу обратное: наша кровь самая прочная, потому что мы вынесли всё», — категорично заявляет Алина Фёдоровна, мать Лёвки Шулепникова из повести Юрия Валентиновича Трифонова «Дом на набережной». Прошло несколько десятилетий с того момента, когда я впервые прочитал это, в известной степени загадочное суждение, вложенное автором в уста Алины Фёдоровны и прозвучавшее на заключительных страницах повести, прежде чем осознал всю глубину этой мысли. Помог мне в этом дневник Любови Васильевны Шапориной (1879–1967), родившейся в Москве в дворянской семье и с отличием окончившей Санкт-Петербургское училище ордена Святой Екатерины (Екатерининский институт) на набережной реки Фонтанки, дом 36.
Профессиональные историки давно уже исходят из аксиомы, что приходно-расходная книга кухарки времён Великой французской революции представляет бо́льшую ценность для постижения того времени, чем неизвестный автограф Наполеона. Дневник Шапориной в очередной раз подтвердил справедливость этого утверждения[79]. Первая запись в дневнике сделана 14 ноября 1898 года, последняя — 19 марта 1967 года, менее чем за два месяца до кончины Любови Васильевны. И хотя в первые годы дневник вёлся нерегулярно, он уникален по продолжительности и тематическому охвату фиксируемых событий: политика и экономика, религия и воинствующее безбожие, быт и литературная жизнь, зарплаты и цены, фантастические слухи и ставшие обыденностью политические репрессии, всеобщее доносительство и подвиги самопожертвования, блокада Ленинграда и разочарования послевоенной жизни.
Любовь Васильевна была хорошо знакома с замечательными людьми: Анной Ахматовой, Анной Остроумовой-Лебедевой, Николаем Тихоновым, Алексеем Толстым, Дмитрием Шостаковичем, Марией Юдиной; её мужем был композитор Юрий Шапорин. И обо всех Шапорина пишет «с откровенностию дружбы или короткого знакомства». Одного этого достаточно, чтобы привлечь внимание к её дневнику. Вспомним Пушкина. «В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принуждён был сжечь сии записки. Они могли замешать многие имена и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая театральная торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей»[80].
Вот уж чего совсем нет в дневнике Любови Васильевны, так это «театральной торжественности», особенно когда речь заходит о живом классике советской литературы «красном графе» Алексее Николаевиче Толстом, с которым Шапорина была знакома с юных лет. О нём она высказывается без малейшей доли пиетета. Перелистаем несколько страниц. «Прежде Алексей Николаевич вносил с собой массу веселья; с тех пор же, как им всё более овладевает правительственный восторг, его шум становится какой-то официозной демагогией. Когда он меня видит, сразу же начинает исторические разговоры, всегда великодержавные. Он весь теперь — правительственный пафос. И это наш лучший писатель! Такое легковесие. Жалко мне Алексея Николаевича. Хотя он и поверхностный и малосердечный человек, но из него брызжет талантливость. И он, конечно, великолепно знает русский язык, прекрасно им владеет. Знаю я его 37 лет! Это главное. А. Н. скорее идеализировал всё совершающееся, чтобы не нарушать своего покоя. Он не был воителем, а шёл на все компромиссы» (I, 147, 151, 461; II, 200).
Ведя дневник, Любовь Васильевна ходила по острию ножа сама и подвергала опасности очень многих. В годы «большого террора» многие интеллигенты уничтожали даже записные книжки с адресами и телефонами, которые в случае ареста могли стать важной уликой и погубить не только владельца, но и кого-то из его знакомых. Трудно себе представить, к каким бедствиям привёл бы этот дневник, если бы он попал в руки следователей НКВД. 16 сентября 1941 года, когда падение Ленинграда казалось неминуемым, 26-летний сын Шапориной Василий выразил бурную радость. Он буквально обезумел от бомбёжек города немцами и от непрекращающихся арестов, которые проводили в прифронтовом Ленинграде сотрудники НКВД, зачищавшие город от «врагов народа». Любовь Васильевна записала в дневник: «„Чему же ты радуешься?“ — говорю я. „Всё что угодно, только не бомбёжка“. Я говорю: „Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать“. Он отвечает: „А сейчас? За двадцать три года такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет“» (I, 273). Этой странички дневника было бы достаточно для вынесения смертного приговора Василию Шапорину, а таких страниц в дневнике множество. Чего стоит только одна запись от 14 октября 1941 года! «Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается. Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство, каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август» (1, 273–274).
Однако суть дневника заключается не только в остроте критического отношения самой Любови Васильевны и её знакомых к советской власти, но и в той обстоятельности, с которой Шапорина фиксирует каждодневный «недуг бытия», переживаемый советским человеком. Благодаря её дневнику мы можем зримо представить себе те ежедневные тяготы и лишения повседневной жизни, которые пришлось пережить простым советским людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям и не обладавшим достаточными средствами для того, чтобы регулярно покупать продукты на рынке и пользоваться услугами спекулянтов. 24 июля 1942 года, в тяжелейшие дни блокады Ленинграда, Любовь Васильевна отмечает: «Я голодна. Съев своё серебро в три дня, я отекла, т. е. появились отеки на лице. И теперь ещё труднее. За серебряный молочник, чайник, сахарницу весом 1 кг 100 гр. (чудесной работы, стиль рококо) я получила 1150 гр. крупы, 600 гр. гороха и 187 гр. масла. Курам на смех» (I, 346). 5 февраля 1949 года в дневнике появляется запись: «Мой гардероб на 32-й год революции: 2 дневные рубашки (одной, из бязи, уже 5 лет, и она рвётся), 2 ночные рубашки, 4 простыни (это счастье!), 3 наволочки, 3 полотенца, 1 пикейное покрывало, 1 платье из крепдешина, сшитое в 1936 году, выкрашенное в чёрный цвет. Всё в дырах, ношу на черном combine. Чулки в заплатах. 1 костюм, ему тоже 13 лет, весь в заплатах. Летнее пальто, тоже 36-го года, шито у Бендерской и хотя перелицовано, но ещё имеет вид. И только что сшитая шуба. Вот и всё. И это у человека, который всё время работает» (II, 119).