Если есть рай - Мария Рыбакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя из музея, я посмотрела на карту и решила, что знаю короткий путь в кафе, где договорилась встретиться с Варгизом. Уже темнело. Мне казалось, что я иду в правильном направлении, но через несколько кварталов поняла, что сбилась с пути. Я повернула обратно и увидел цыганят.
Их было человек десять, и всем им было лет по шесть-семь, кроме одной девочки постарше. Я подошла чуть поближе, и они тут же подбежали, клянча копеечку. Я вынула из кошелька две монеты и сунула в протянутые ладошки. Я хотела пройти дальше; но цыганята окружили меня плотным кругом и двигались вместе со мной, как рой пчел. Их плаксивые просьбы становились все более требовательными, а руки, которыми они обнимали меня, норовили залезть в карманы, шарили по телу.
Я убыстрила шаг, но дети не отставали. Их плотное кольцо двигалось вместе со мной, как будто мы были единым организмом. Прохожие пугливо сторонились нашей толпы. Я хотела свернуть в темный переулок, но поняла, что лучше этого не делать. У меня был выбор: оторваться от них и убежать (но бежать от детей было унизительно) или зайти куда-нибудь, куда они вряд ли решатся за мной последовать. Я увидела антикварный магазин и быстро открыла дверь. Цыганята действительно остались на улице, но через окно не сводили с меня глаз. Я решила, что останусь в этом магазине, пока они не уйдут.
Им было лет по шесть-семь. Как Юлику в первом классе. Он был младше всех, потому что его отдали в школу с шести лет. Ростом он тоже был самый маленький. Что еще я о нем помню? Черные кудри, молочно-белая кожа, россыпь веснушек на носу. Быстрые движения. Синяя школьная форма с нашивкой на рукаве. Учительница посадила его сначала за первую парту, чтобы он, самый маленький, лучше видел. Но потом пожалела – его рука постоянно вздымалась. Он спорил с ней, уточнял факты. Учительница не выдержала и пересадила его на четвертую парту. Он продолжал тянуть руку и излагать свои версии исторических событий и свои объяснения природных явлений. Мы, одноклассники, как это ни странно, всегда вставали в их спорах на сторону учительницы, то есть авторитета, хотя Юлик чаще оказывался прав. Он говорил долго и быстро, как будто захлебывался, пронзительным голосом, слишком громким для его маленького тела, и всегда сообщал так много подробностей – будь то о строительстве Шушенской ГЭС или о животных, занесенных в Красную книгу, – что учительнице приходилось обрывать его.
Даже когда все остальные в классе перешли на более модные и взрослые спортивные сумки через плечо, Юлик продолжал ходить с ранцем. Его ранец был белого цвета, с картинками волка и зайца из «Ну, погоди!». По улице в школу Юлик шел быстрой, неровной, подпрыгивающей походкой, и ранец, слишком большой для его тщедушного тела, тоже подпрыгивал у него на спине.
Еще у него был деревянный пенал с отъезжающей крышкой. Мы дразнили: Юлик, твой пенал похож на гроб.
Среди нас, точнее, среди наших родителей циркулировали смутные слухи, что Юлик «нервный», хотя ничего особенного, кроме захлебывающейся речи, быстрых, как будто птичьих, движений и частных простуд я за ним не замечала. Но мы все же обходили его стороной в начальных классах, у него не было близких друзей, хотя я не знаю, заметил ли он их отсутствие.
Его «нервность» дала себя знать в самый торжественный момент нашего детства. Когда мы были в третьем классе, весной, в апреле – в день рождения Ленина, – нас должны были принять в пионеры. Помню, что переживала два или три месяца, примут ли меня, достойна ли я, не найдется ли у кого-нибудь возражений в последнюю минуту, не обвинит ли меня кто-нибудь в лживости, жадности, лени. Возможно, и в душе Юлика бушевала подобная буря, но, может быть, и нет, возможно, он просто сильно проголодался или не выспался в тот день. Нас разбудили очень рано, чтобы перед торжественной пионерской церемонией посетить Ленина. Было тепло, и поэтому час, который мы провели, стоя в очереди, пролетел почти незаметно. Мы зашли в полумрак склепа и под молчание стоявшего навытяжку солдата медленно прошли мимо желтого лица и желтых рук Ленина в стеклянном саркофаге, и, когда мы снова оказались на улице, мы сами себе показались переродившимися и очистившимися, готовыми для посвящения.
Принять в пионеры нас должны были в Музее Ленина, ныне несуществующем, а тогда располагавшемся в здании на Красной площади. Я помню белые стены, красные ковры, флаги, фотографии под стеклом на стенах, карты и лозунги, длинный зал, где нас выстроили в линейку по росту и где, по команде, мы повернулись лицом к председателю совета дружины нашей школы. Торжественную клятву «жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин» мы произносили, кажется, хором, но каждый из нас должен был сделать шаг вперед, чтобы произнести свое имя. Затем председатель совета дружины и его помощник подходили к каждому, чтобы повязать на шею красный галстук. Помощник держал галстуки, председатель их повязывал. Каждый из нас, получив на шею галстук, отдавал пионерский салют. Я боялась, что что-нибудь пойдет не так, что я запнусь или что оступлюсь, когда буду делать тот самый шаг вперед, чтобы произнести мое имя. Или забуду отдать салют. Или закашляюсь.
Председатель совета дружины медленно двигался вдоль нашего ряда. Когда он подошел, у меня тряслись колени. Он повязал мне на шею алый галстук из легкой искусственной материи, похожей на шелк, и я торжественно отдала салют, полная гордости за то, что не забыла этого сделать. Но ведь были еще и значки в форме пятиконечной звезды с горящим пламенем и профилем Ленина, точно помню, что были такие значки. Но когда нам их прикололи? Тогда, в музее, или потом? И правда ли это, что много лет подряд я мечтала получить такой же значок, но с надписью «За активную работу»? Как ни стараюсь, вспомнить не могу. А вот этот длинный белый зал со знаменами и стеллажами – помню. И как у меня дрожали колени, и как медленно председатель совета дружины двигался вдоль выстроившихся ребят, обмениваясь салютом с каждым из них. И чувство радости и легкости, когда галстук был уже у меня на груди.
Я повернула голову налево, продолжая следить за путем председателя совета дружины и его помощника вдоль цепочки выстроившихся одноклассников, как вдруг в самом конце ряда ожидающих галстука школьников, куда председатель и помощник еще не успели дойти, кто-то упал на красный ковер и забился в судорогах.
Мне – из-за высокого роста стоявшей в начале ряда – видно было плохо. Но, как в замедленной киносъемке, я помню бегущих женщин. Несколько мам и пап сопровождали нас в музее, и классная руководительница, конечно, бежала тоже, но первой к Юлику успела моя мать, медработник. Я помню, что она обхватила его голову обеими руками и повернула набок. Чей-то папа махал расческой и кричал, чтобы в рот вставили, а то язык проглотит, но моя мать оставила эти слова без внимания. Пионеры выступили из строя и следили за тем, что происходит, мне за их спинами ничего не было видно. Не решаясь протолкнуться вперед, я отвела взгляд и увидела маму Юлика. Как темная статуя, она стояла у окна и глядела на бьющегося в припадке сына, не произнося ни слова и не делая ни малейшего движения к нему.
Я не помню, чтобы хоть раз видела, как она улыбается, или слышала ее голос. Мать Юлика была худа, намного худее других мам, и вся какая-то изжелто-черная, в то время когда все женщины мечтали походить на Аллу Пугачеву яркой помадой и тенями с блестками. Когда мы учились в первом классе, она приходила после школы за Юликом и стояла в проходной, сжав тонкие губы, сосредоточенно глядела перед собой невидящим взглядом. Молчание ее было ошеломляющим, как ошеломляла захлебывающаяся говорливость ее сына. Отца Юлика я не видела ни разу. Помню только мать, темную, молчащую, и сына с пронзительным голосом и движениями воробья.