Дела и ужасы Жени Осинкиной - Мариэтта Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стоял у огромной березы, не видный за ней с дороги. И увидел, как по дороге быстрым шагом прошли два мужика. Один был из Заманилок — в Оглухине у него двоюродный братан, он к нему частенько приезжал, а второй — чужой, Федя точно никогда его не видел. Вообще-то чужие редко когда заворачивали в Оглухино. Только родственники здешних.
Вот сейчас у бабы Груши гостил племянник из Петербурга, Олег, — сам он говорил: «из Питера». Федин отец, правда, говорил только — «Ленинград». Но на школьных картах такого города не было, и в учебниках истории рассказывалось, как Петр I выстроил Петербург. И при Петре I, и на Федькином коротком еще веку никакого Ленинграда не было, хотя он слышал, конечно, про Ленинградскую блокаду.
И только Федя вспомнил про этого племянника-студента, как в тот самый момент («Ей-богу, не вру!» — рассказывал он впоследствии закадычному другу) услышал его голос. Олег шел медленно по той же дороге, по которой пять минут назад быстрым шагом прошли двое неизвестных. Шел он не один, а с Ликой. Это тоже была, кстати, приезжая — из Москвы. Симпатичная, белокурая, но не крашеная — Федя в этом уже отлично разбирался. Она первый раз приехала сюда — к бабке, та жила на Интернациональной.
Ну, Федя так и знал! Остановились и начали целоваться. Теперь домой к футболу не попадешь (а начинался, между прочим, российский чемпионат) — неудобно же взять и выйти из-за березы, как в кино. Это годится, если только сразу начать стрелять, подумал он весело. И его стал разбирать смех, как только он представил себе эту картинку.
Они проморозили его чуть не десять минут. Неужели интересно так долго целоваться? Потом быстро пошли — но не туда, куда пошли чужие, а в противоположную сторону, к станции. А Федя припустил домой. Забежать по делу к закадычному приятелю Мячику, как планировалось, он уже не успевал.
По телеку играли гимн, и дома уже шла про него дискуссия — между отцом и дедом — не первый раз и вряд ли последний.
Дед говорил:
— Я никогда не встану под этот гимн. А я хотел бы иметь такую возможность, потому что люблю и уважаю свою страну. И меня лишили этой возможности.
— Получается оскорбление гимна, — меланхолично заметил Федькин отец.
— Оскорбление гимна? Это меня им оскорбили. И всех, кто не забыл, кто такой Сталин. Сталинский гимн не может быть гимном свободной России, это — абсурд. А ваши футболисты? Их не устраивала, видите ли, музыка великого Глинки, потому что, видите ли, «мы хотим шевелить губами» за честь страны! Ну и написали бы слова под Глинку, и шевелили бы на здоровье! Кто бы мне сказал — многие ли из них сегодня знают наизусть перелицованные бесстыжим стариком третий раз слова?!
— Ну батя… — примиряюще протянул отец.
Дед только больше раззадорился.
— Что — «батя»? Это ж действительно надо всякий стыд потерять! И детей не постеснялись… К каждой новой власти почти одни и те же слова присобачивать! К Сталину, к Хрущеву, теперь — известно к кому! Каким циником надо быть, чтоб до такого додуматься! Их потому и выучить невозможно — холодными ж руками смастачено!
Федя уже не слушал, он погрузился в игру. Отец присоединился к нему. Его тоже игра интересовала, ясное дело, больше гимна.
Стоит упомянуть, что на другой день вечером, в лесу, Федя увидел еще одного чужого — в зимнем спортивном костюме, вроде горнолыжного, и с импортным не то чемоданом, не то большой плоской сумкой. Он шел вроде от дома бабы Груши. Федьку он не заметил. Сам же Федор долго потом удивлялся — никогда такого не было, чтобы два чужих мужика в один день забрели в Оглухино, будто тут какая туристская точка. Ничего такого достопримечательного, что могло притягивать городских, в Оглухине не было. Хотя Федору его деревня очень даже нравилась.
А Олег встретил Лику случайно. Встретить ее он действительно никак не думал, иначе не остался бы в старой спецовке тети Груши, в которой колол ей напоследок на дворе дрова. Лике же он нес записку, которую хотел оставить в дверях, поскольку знал, что она вернется только часа через два. Записка была такая: «Жду тебя в девять у мостика. Очень важный разговор! Олег».
Он нес записку — и по дороге встретил Лику: она вернулась раньше. Он показал записку, скомкал и положил в карман спецовки, и они посмеялись над его нарядом. И уже не пошли ни к какому мостику, а погуляли по лесу, потом он проводил Лику к дому, зашел к ней (бабка ее гостила — «гостевала», как говорили местные, — у кумы в соседней деревне) и поздно вернулся домой: тетя Груша уже спала и Анжелика, как он думал, тоже.
Говорят, что в деревне все друг у друга на виду. Но это летом, при длинном световом дне. А зимой — только в деревне можно вечером войти с девушкой в дом никем решительно не замеченным и так же незаметно выйти из дома среди ночи.
Никто не видел, как Олег вышел из дома Лики. Но зато его ночное возвращение домой соседями, как выяснилось позже, замечено было.
Он собрал вещи и, почти не спавши, в пять утра ушел на автобус — к поезду. Олег возвращался в Петербург — торопился на занятия, с которых отпросился на неделю. Вот почему ему важно было поговорить с Ликой в этот вечер — договориться, когда он приедет к ней в Москву.
А через два дня в Петербурге за ним пришли в общежитие с постановлением об аресте, заковали в наручники и повезли обратно в Курганскую область — на следствие по обвинению в убийстве молодой девушки.
Олег был родным племянником тети Груши, сыном ее единственной сестры, которая жила в Тюкалинске. Из Петербурга он прилетел в Омск, оттуда проехал на полтора дня к матери, а уже из Тюкалинска на попутках больше суток добирался в обратную сторону — через Абатское, Заводоуковск, Ялуторовск, Исетское — до Оглухина: тетя Груша сильно болела и просила приехать.
Изба ее была пятистенка, с двумя входами и еще одним общим — через кухню. В одной из половин и родился восемнадцать лет назад Олег. Потом мать переехала к Олегову отцу в Тюкалинск, а свою половину отдала сестре; потом отец умер.
Эту половину материна сестра одно время сдавала приезжим специалистам, а в другой жила с Анжеликой — племянницей ее тоже давно умершего мужа. Последние годы специалисты в Оглухино ездить перестали, и половина дома пустовала.
Семнадцатилетняя Анжелика, кончавшая в этом году одиннадцатый класс, была сирота. Они с тетей Грушей жили, что называется, очень стесненно. Только в последние два года у девушки вдруг появились два красивых платья, сразу отмеченных деревенскими модницами, потом сапоги и наконец настоящая беличья шубка. Сама же Анжелика повеселела. Было видно, что в ее грустной в общем-то жизни что-то изменилось к лучшему.