Дедушка - Марина Пикассо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пища здоровая и питательная, — сказала она матери. — Я им на два дня приготовила.
Среди наших книжек и тетрадок — две тарелки, металлический стаканчик, нож, вилка. На десерт апельсин. Вчера было яблоко.
Мы сгребаем со стола ключи от квартиры, тихо закрываем за собой дверь и, ступенька за ступенькой, спускаемся по лестнице.
День только начинается.
Я с горечью вспоминаю эти ранние часы. Дорога, которую нам надо было пройти, чтобы выйти на автостраду к автобусной остановке, грузовик с мусорщиками, забиравшими отходы; железнодорожный переезд и зычный гудок, предвещавший появление товарного состава, — все это помнится как крестный путь, по которому приходилось взбираться и в дождь, и в холод, таща за спиной тяжелые ранцы и всегда с ноющим в животе страхом: а вдруг мы опоздаем.
Мне внушала страх и толпа пассажиров в битком набитом автобусе, следовавшем в Канн. Слишком маленькие в этой давке, мы съеживались в один клубочек, стараясь стать как можно незаметнее. В плохую поводу ехать приходилось сорок пять минут, а прибыв на вокзал в Канне, пройти еще минут двадцать до авеню Грасс, где находилась протестантская школа.
Она называлась «школой на холме». Учительницы вежливые. Они любят детей. Никогда не ругают нас. Терпимые и сострадательные, они сочувствуют матери, оказавшейся в трудном положении. Они знают, что отец совсем нами не занимается, что дедушка не думает об облегчении нашей участи. Они не осуждают, они не холодные наблюдатели. Для них мы такие же дети, как и остальные. Мы Марина и Пабло. Не Паблито, а Пабло. Но не Пикассо, никогда не Пикассо. Они в соответствии с протестантской этикой полагают, что мы сами должны отвечать за свои поступки и сами должны научиться чувству собственного достоинства. На этой земле нет избранничества, но есть поиски добра. Добра, которого нельзя ни от кого ждать, а нужно делать самим. Этой житейской мудрости наши родители нас не научили.
Они блистательные педагоги, и мы стараемся делать все, чтобы им понравиться и преуспеть по всем предметам. Это разнообразит обыденную жизнь.
Понимая, что мы не успели бы съездить в Гольф-Жуан и обратно, а в школе на холме нет общественной столовой, мадам Феро, директриса, согласилась на то, чтобы мы обедали на большой перемене прямо в классе, когда другие ученики уходят домой.
И вот, оставшись одни, мы раскладываем на парте наши картонные тарелки, вынимаем термос, разворачиваем завернутые в салфетки приборы. Мы очень зажатые. Мы боимся оставить пятна на тетрадках, запачкать паркет, облить одежду. Мы жадно поглощаем еду и в то же время всегда начеку — один неосторожный жест — и свалится термос или опрокинется стаканчик с водой, опасно балансирующий на наклонном крае парты. Наши движения похожи на движения сапера, обезвреживающего бомбу. Со лбов течет пот.
Чаще всего мы довольствуемся одним десертом. В постоянной борьбе с возможной неловкостью яблоки, бананы и апельсины — самые верные союзники.
Покончив с едой, мы выходим в школьный дворик, где можно прогуляться до того, как ворота коллежа примут возвращающихся учеников.
Здесь мы чувствуем себя свободными. Мы даем волю воображению.
— Мне ночью снилось, что я превратился в птицу. Я летал над каким-то домом.
— И я тоже. Твой дом был каким?
— Совсем маленький домик, с трубой. И сад, полный цветов.
— Каких?
— Левкои, ирисы, пионы. Еще там бегала собачка.
— Левкои, ирисы, пионы, собачка? Странно, Паблито, ведь это мой сон.
У нас одинаковые сны, одинаковый смех, одни и те же устремления, привычки, мы живем одними и теми же тайнами. Мы копия друг друга. И не можем друг без друга жить. Мы сиамские близнецы. И ничто не в силах разлучить нас.
Мы приглашены на завтра к пастору Моно, возглавляющему школу на холме. Мы — Паблито, я и наша мама Мьенна.
Мьенна сделала прическу и облачилась в черный костюм, чтобы выглядеть надлежащим образом. На сей раз ее любимая тема не Пикассо, а ее лионская семья, потомственные протестанты.
— Почтенная семья исследователей, биологов, именитых ученых. Настоящая буржуазия, они преподали мне основы культа…
Пастор и его жена снисходительно улыбаются.
Господь узнает своих.
Я помню это семейство Лотт, которое моя мать так превознесла пастору. Среди множества родни там была Рене, кузина матери, и ее дочка Кристин, маленькая толстушка с косой и в плиссированных юбочках. Приезжая на каникулы в Гольф-Жуан, они жили у моей бабушки по материнской линии и в послеполуденные часы присоединялись к нам на пляже, которым так хвасталась Мьенна.
Мне было стыдно, стыдно этого бахвальства, стыдно нашей бедности, когда они приглашали нас пойти с ними в ресторан или поехать куда-нибудь вместе на каникулы. Мы вынуждены были отказываться по понятной причине, что не смогли бы отплатить им тем же.
Конечно, они думали, что мать была скупердяйкой.
Носить фамилию Пикассо и быть без гроша в кармане — это в голове никак не укладывалось.
— Мадам, скорее сюда! Марина в обмороке!
Как в тумане, я слышу рыдания Паблито. За его головой, где-то далеко, голос мадам Феро:
— Уложите ее! Расстегните воротник рубашки. Разотрите ей шею!
Эти обмороки — мадам Феро называет их дурнотой — случаются со мной все чаще. Перед глазами плывет белое облако, в ушах звенит, лоб покрывает испарина. Ни Паблито, ни я не хотим говорить об этом матери. Мы знаем, что она ответит: «Это возрастное», «Слишком уж ты о себе заботишься», «Что-то ты съела, вот тебе и стало плохо», «Ты невыносима».
И все же она повела меня на консультацию, а когда врач объявил, что у меня развивается туберкулез, сообщила об этом отцу, который ответил, что не верит ни одному слову. Для него это была всего лишь уловка, чтобы выпросить у него денег или заставить его выклянчить побольше у его отца.
Ницца. Доктор Баррайя принял меня в свое отделение больницы имени Пастера, где мне теперь не раз предстоит лежать от трех недель до месяца. Я вешу не больше тридцати килограммов и совсем отощала. Вытянувшись на кровати, я смотрю, как в мое предплечье стекает по шлангу капельницы жидкий витамин.
Капля, вторая, третья… Главное не шевелиться. Если иголка выскочит из моей вены, медсестра снова будет меня колоть. Мои руки все в синяках.
Капля, вторая, третья… Еще девяносто семь. И можно будет встать и умыться. Потом