Шуры-муры на Калининском - Екатерина Рождественская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда путь был неблизкий, это уж как повезет, хотя все равно шли, прямо через весь Калининский, через мост к гостинице «Украина», на Кутузовский проспект. А обратно можно было уже и на троллейбусе. В общем, отправлялись куда глаза глядят в прямом смысле слова. Ну и куда показывала Лидкина рука. Но когда она, скажем, показывала на кинотеатр «Художественный», то приходилось выбирать другой маршрут, этот был совсем грустный. К приезду американского президента Ричарда Никсона район Моховой решили вообще зачистить, убрав все жилые дома и оставив одну большую проплешину вместо штучных старинных зданий, словно Никсон только и приезжал, чтобы проверить, как именно преобразили Моховую, с инспекцией, так сказать, по этому району. Никсона поселили тогда в Кремле, и для того, чтобы при съезде с Большого Каменного моста ему было «красиво ехать» и видеть Дом Пашкова, рабочие за несколько дней снесли все оставшиеся у Кремля жилые дома, а на их месте разбили сквер, который в народе прозвали «никсоновским».
Да если бы разрушили только это! Лев подробно изучил в редакции вопрос подготовки к визиту, хоть папка и была с грифом «Секретно», но его допустили, надо было успеть снять для архива пока еще не тронутые улицы. Он и фотографировал эти будущие потери на Большой Якиманке, площади Пречистенских ворот и Знаменке. Ходил на рассвете по пустым, гулким и уже вымершим улицам, обвешанный камерами, снимал, долго примериваясь, и рыдал в голос, как мальчишка, прощался.
Обо всем этом он тоже подробно рассказывал Лиде, Москву любил, прекрасно знал и физически страдал сам, когда сталкивался с подобным варварством.
Да и Лида научилась по-другому видеть город, не потребительски, как раньше, — сколько ехать, где продается, как добраться, а как к некоему драгоценному живому существу, которое может страдать, радоваться, расти или даже умирать. Которому может быть больно. Она, благодаря такому прекрасному спутнику, научилась чувствовать эту боль, по-своему реагировать на нее. Но одно дело город, другое — люди, которые в нем жили. Их Лидка побаивалась. Этих толп, потоков, движения, скорости, стадного рефлекса. Видимо, мысленно она оставалась еще в своем далеком родном Саратове. И забавно, как всякий раз, когда Лидка выходила на улицу — с самой давней юности, когда она сошла с поезда Саратов — Москва, — она — будете смеяться — переворачивала кольца на руках камнями к ладони, чтоб не искушать москвичей, как объясняла. Поэтому пальцы ее, ну если только на улице, конечно, никакого внимания не привлекали, тускло и скучно мерцая обычными, хоть и многочисленными обручальными кольцами, в то время как все каменья были сжаты в кулачках. Левушка этой метаморфозы не видел или делал вид, что не видит. Лидке же было так спокойнее, такая привычка — крутить кольца — ей досталась по наследству, по женской линии, хотя так, в общем-то, они на самом деле и отражали Лидкину жизнь — хоть и обручалась она не со всеми, Любовей в ее жизни, таких, что хоть под венец, было предостаточно.
Лидка возвращалась с прогулок всегда в настроении, возбужденная, с горящими глазами. Она узнавала столько, сколько во всех газетах «Вечерняя Москва» с первого до последнего выпуска невозможно было прочитать. Да что и говорить, даже Алена с Катей увлеклись этими пересказами, а Павочка с подругами и подавно. Аллуся втискивала на кухню коляску с обычно спящей в это время Лиской, которую уже разбудить было невозможно, Катя садилась рядом, Павочка закуривала в форточку, активно отгоняя дым руками, и все ждали, когда Лидка вымоет руки, переоденется, придет на кухню и начнет свои вести с полей, как она сама это называла. Даже Бонька, чуя общее напряжение, покидал свое место на подстилке в прихожей и тоже плелся на кухню. И вот Лидочка влетала, вся еще на адреналине, громко плюхала на плиту чайник со свистком и начинала быстро тараторить, чтобы не забыть какие-нибудь важные детали. Видно было, что если не расскажет — взорвется! Вставала посреди кухни, размахивала руками и показывала все в лицах.
— Сколько он знает, сколько знает! Как с ним интересно, несмотря на то что такой молодой!
— Ну, мам, он тоже не совсем уже мальчик! Тебя послушать, так ты просто совращаешь малолетнего! Сколько ему годиков — сорок пять?
— Он выглядит таким старым? — возмутилась Лидка. — Нет, ему всего сорок один, — и укоризненно посмотрела на Аллу, завращав глазами. — Что значит совращаю? С чего ты взяла, что это я его совращаю, а не наоборот? И не смотри на меня так пристально! Убери-ка это выражение с лица! Давай не отвлекаться! Сегодня было очень интересно! И вы знаете, куда мы ходили? Ушли в Зарядье, прямо к гостинице «Россия»! В общем, не так далеко. Шли, шли, разговаривали и очутились на Варварке. Там у Левушки дядя живет, скорняк. Ну мы и нагрянули без звонка. Занятный оказался персонаж, Левушке обрадовался, давно не видел, наверное. Так вот, он рассказал, что в районе от Красной площади и дальше, к Китай-городу, были раскинуты главные московские рынки, так и сказал: раскинуты. Речь его была необычной, какой-то очень плавной, правильной и изысканной, так сегодня совсем не говорят, и все время проскакивали совершенно забытые словечки, словно он совершенно случайно оказался в этом веке, заблудившись во времени. Говорил не «старый», а «седой древности», не «конечно», а «вестимо», не «еда», а «яства». Да и насмешил еще шуточными названиями дней недели, модными сто лет назад, я запомнила.
Лидка на секунду замолкла, вспоминая, и выдала странное:
И сразу добавила:
— Только не спрашивайте меня, почему именно так они называются, он не объяснил, а я, дура, не спросила. А потом стал рассказывать про Зарядье, где издавна находились мастерские всяких портных, скорняков, сапожников, ну, всех, кто занимался внешним видом людей, обшивал, обувал… Можете себе представить, он почти все их профессии перечислил, я в жизни про такие не слышала — кошелевщики, картузники, пуговичники, колодочники и печатники. Я спрашиваю, а при чем тут печатники? Там еще и типографии были, помимо ателье? «Нет, — засмеялся, — у меня дед работал в Зарядье печатником, печатал сусальным золотом на тульях шляп и картузов название заведения». Понимаете, о чем я?
— А картуз — это что? — задумчиво спросила Катя.
— Фуражка такая. На кепку похожа. У твоего папы кепки есть, а картуз — он повыше будет, — объяснила Павочка.
— Ну он и стал рассказывать, чем еще промышлял его прадед, помимо печатанья. Я обсмеялась, про себя, конечно, не вслух. Бродил он по портновским мастерским и скупал шмуки. Мне так слово понравилось — «шмуки». Павочка, помнишь, в роддоме Грауэрмана работал завотделением Шмуклер, тот еще перец, проныра и шулер, мы с ним несколько раз в карты играли? Вот, оказывается, откуда ноги растут! Шмук — это кусок меха, который скорняк мог выгадать при шитье какой-нибудь шубы или чего там он шил. Уж я-то портниха со стажем, знаю, можно и так выкройку положить, и сяк! И чтобы этот меховой шмук получился побольше, мех, оказывается, надо было смочить квасом с солью, посильней растянуть и тогда шкурка довольно прилично увеличивалась. А потом по краям длинными узкими полосками срезались излишки. Понимаете? Такие меховые ремни его хитрый дедуля и скупал за копейки, потом аккуратно подбирал один к одному по цвету и длине ворса, чтоб красиво смотрелось, и сшивал в большие меховые отрезы, из которых можно было соорудить все что угодно, даже шубу. А еще, знаете, как он мухлевал — мы обхохотались уже в голос! — в мех польского дешевого бобра — он это красиво называл мездрой — вклеивал седые волоски енота или какого зверька, и тогда польского бобра принимали за дорогого камчатского. Ну ты представляешь? Вот племя! Голь на выдумки хитра, век живи — век учись! И ведь нажил себе этими шмуками и седыми волосьями и мастерскую, и дом, и семью… Хотя всю жизнь вставал в пять утра, наверное, все-таки поэтому и нажил, — на секунду задумалась Лида.