Кронштадт - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, боевые подруги! — крикнул снизу. — Что в телеге привезли?
Надя отошла от насмешника подальше, высматривая среди кораблей, стоявших у стенки Усть-Рогатки, «Гюйс». Ужасно громыхала коляска на неровностях гранита, выщербленного временем и разрывами снарядов.
— А колеса, колеса! — не унимался моряк на катере, вытягивая шею и не теряя Надю из виду. — Небось паровоз раскурочили?
Оля рассердилась, крикнула ему:
— Заткнись, балаболка!
А с катера в ответ:
— Смерть немецким оккупантам!
Тут от стенки Усть-Рогатки, выдвигаясь косым форштевнем из длинного ряда других кораблей, отвалил базовый тральщик. Надя узнала на его мостике высокую прямую фигуру Толоконникова.
— «Гюйс» уходит, — сказала она и махнула рукой.
И Оля замахала. На «Гюйсе» увидели их, стоящих с коляской на Петровской пристани. Нельзя было не увидеть белое Надино платье на темно-зеленом фоне парка. Лица моряков и бинокли обратились в их сторону. Улыбок людей на мостике не разглядишь, конечно, но взмахи рук видны хорошо.
«Гюйс», развернувшись, направился к выходу из Средней гавани. «Гюйс» уходил в очередной поход. На Лавенсари… А может, в Выборгский залив, в голубые шхеры Бьеркского архипелага, взятого моряками Балтфлота два месяца назад… А может, в Нарвский залив: теперь, когда войска Ленфронта пробили немецкий вал на Нарвском рубеже, резко возросла активность флота в этом заливе.
От зари до зари «пахали» тут тральщики, главным образом катера-тральщики, — прогрызали в густоте минных заграждений проходы на запад. Расчищали флоту дорогу для нового прыжка…
Уходил, уходил «Гюйс». Проплыли над волноломом его надстройки… Все. Скрылся из виду.
В коляске захныкал ребенок. Надя наклонилась, сунула руку под теплую детскую спинку.
— Мокрый, — сказала озабоченно. — Тут у меня запасная пеленка, подержи-ка, Оля.
Приподняв малыша, она разворачивает мокрую пеленку. Андрейка перестает пищать, с удовольствием сучит ножками. Надя чуть помедлила, прежде чем завернуть его в сухое. Она смотрит на сына, и на ее неулыбчивом лице появляется слабая улыбка.
Дом номер шесть на проспекте Добролюбова выкрашен в спокойный кремовый цвет. Солидный дом. Ничто тут не напоминает о былых страстях.
А тогда, тридцать лет назад…
Еще минута, и мы бы разминулись. Она уехала бы в Тосно. Но она не уехала. Был бурный разговор. Вернее, говорила и кричала Люся, а я только заглатывал воздух и бессмысленно кивал. Но постепенно дыхание выровнялось, и я сумел сказать ей, какой я идиот. Почему я, получив извещение из Саратова, что «адресат выбыл», сразу решил, что Люся уехала к родным в Баку? Нет, это же надо быть таким идиотом! Ни малейшего сомнения не было: уехала в Баку, да и только! Между тем летом сорок четвертого Люся вместе с университетом возвратилась в Ленинград, к началу нового учебного года. Не получив ответа на свое покаянное письмо, она, разумеется, решила, что все между нами кончено.
А ведь я был виноват больше, чем она…
Я, виноватый во всем, стал перед ней на колени и склонил голову, а она дергала меня за руки, подняла, и плакала, и твердила как заведенная:
— Юрочка, Юрочка, Юрочка, Юрочка…
На ней было старое платьице, знакомое мне еще до войны. Коричневые волосы были коротко, по-мальчишески стрижены. Я целовал ее осунувшиеся, мокрые от слез щеки, ее светло-карие глаза. Она схватила меня за голову и повернула лицом к окну. Всмотрелась, впилась взглядом.
— Боже, какие у тебя стали глаза, — сказала дрогнувшим голосом. — Какие они… много повидавшие… Юрка! — Она прижалась, прильнула ко мне. — Юр-ка! Неужели ты?
— Люблю тебя, — задыхаясь, сказал я.
— Люблю, — задыхалась она. — Навсегда… навсегда…
Мы опомнились лишь несколько часов спустя. Я уже не успевал заехать домой за чемоданчиком, черт с ним, ничего там жизненно необходимого не было, я позвонил матери, что уезжаю, и мать страшно удивилась. Мы с Люсей поехали на Балтийский вокзал. Таллинский поезд уже тронулся, когда мы прибежали, я вскочил на подножку последнего вагона, вцепившись одной рукой в поручень, а второй замахал Люсе, а она бежала, бежала за поездом, пока я, висящий на подножке, не исчез из виду.
В январе сорок шестого я взял отпуск, свой самый первый отпуск, и поехал в Ленинград. Я извлек Люсю из тосненской школы, мы расписались в первом же попавшемся загсе, и я увез ее к себе в Пиллау. Там у меня была комната с чугунной печкой, от которой коленом уходила труба, вделанная в настоящую кафельную печь, и был в подвале запас трофейных торфяных брикетов, которые, сгорая, превращались в красноватый порошок…
До свиданья, дом номер шесть, высокий крепкий утес, омываемый волнами воспоминаний. Я медленно поворачиваю в Зоологический переулок. Оставляю позади и другое общежитие — желтый дом на Мытнинской набережной с четырьмя маленькими, невзрачными кариатидами, поддерживающими огромный двухэтажный балкон. Тут, у Мытнинской набережной, стоит с недавних пор трехмачтовый барк «Кронверк» со здоровенным бушпритом и зелено-медным княвдегедом — головой дракона под ним. На «Кронверке» — ресторан. Мы с Люсей однажды отправились туда, ведь это наш уголок Ленинграда, — но не попали. Не было мест. Сунулись было в другой ресторан, но тоже не попали. Посадочных мест не хватает не только в надводных ресторанах, но и в наземных. Ну да ладно.
А тучи рассеялись, просветлело. Может, не будет дождя.
Переезжаю мост Строителей. Коротеньким сигналом салютую Бирже, в которой помещается Военно-морской музей. Еду по Дворцовому мосту, и навстречу наплывают медные волны духового оркестра. Только оркестра мне и недостает сегодня. Не доезжая до Адмиралтейства, торможу. Передо мной стоят машины, позади меня останавливаются машины. Движение замерло.
Проезжую часть пересекает длинная колонна моряков, направляясь со стороны Дворцовой площади к Адмиралтейству — к Военно-морскому инженерному училищу, к моей родной Дзержинке. Подавшись вперед, грудью ложась на баранку, смотрю на строй моряков.
Братья-курсанты, как хорошо вы идете! Бухает оркестр. «Наверх вы, товарищи, все по местам…» Раз-два, раз-два… Мерно покачиваются бескозырки в белых чехлах. Руки в белых перчатках одновременно, в такт маршу, дают отмашку. Плывут синие воротники. Раз-два, раз-два…
Гос-споди! Вон тот, правофланговый, как он похож на Андрея Козырева! Такое же загорелое, резко очерченное лицо с косыми бачками и светлыми глазами… Да что же это… Что тут происходит?..
Давайте встанем в строй, братцы! Все наверх! Живые и мертвые… Ну, по росту — кто первый? Володя Толоконников, контр-адмирал, командир отдаленной дальневосточной базы, — становись! Толоконников Федор, капитан третьего ранга, погибший со своей лодкой в июне сорок третьего, — занимай место рядом с братом! Дальше кто? Андрей Константинович, дорогой мой, оставьте свою иронию — прошу в строй! Теперь ты, Гриша Слюсарь. Ничего, что в сапогах и канадке, ничего, что в шлеме. Как был одет в ту апрельскую ночь сорок пятого, когда погиб, высаживая с катеров своего отряда десант на косу Фрише-Нерунг, таким и становись в строй! Давай, Гриша, давай, дружище! Балыкин Николай Иванович, вас тоже попрошу. Без вас парад неполон. Одним огнем нас обожгло. Одним концом копья вскормлены… Дальше кто? Ага, Уманский — военфельдшер, а затем политрук. Я слышал, тебя сильно покалечило взрывом мины на тралении? Ничего, ковыляй, друг, крепче держи костыли, вот твое место в строю! И ты становись, Галкин, единственный путный старичок среди нас. Ну, быстренько, пузом вперед! Мичман Анастасьев, где ты? Где же, как не в Кронштадте, в Кракове родимом. Становись! И ты, красавчик боцман Кобыльский! И ты, заклятый друг Фарафонов! И вы все, мои чумазые мотористы! Костя Плахоткин, я виноват перед тобой — не поместил в стенгазете твои стихи. Прости, милый! Занимай свое место! И мне, ребята, дайте встать рядом. Вот так хорошо. Плечом к плечу. Ну — шагом ма-арш! «Наверх вы, товарищи… все по местам!.. Последний парад наступает…»