Вырождение - Макс Нордау
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как я уже заметил, об отдаленной судьбе искусства и поэзии я решаюсь сделать только эти беглые замечания и обращусь теперь к более верному и ближайшему будущему.
Во всех странах теоретики и критики в области эстетики повторяют фразу, что нынешние формы искусства отжили свое время и стали непригодными и что нарождается нечто новое, совершенно непохожее на все, что нам до сих пор было известно. Вагнер первый заговорил о «художественном произведении будущего», а за ним подхватили это словечко сотни бездарных подражателей. Многие даже хотят уверить себя и других, что этим художественным произведением будущего является какая-нибудь бессодержательная пошлость или притязательная галиматья, которую они сами сочинили. Но весь этот вздор о «восходящем солнце», «занимающейся заре», «нови» и пр. не что иное, как болтовня психопатов. Предчувствие, будто бы уже завтра утром в половине восьмого внезапно наступит необычайное, совершенно непредвиденное событие, будто бы в ближайший четверг вдруг совершится коренной переворот, будто бы скоро предстоит откровение, искупление, заря новой жизни, – весьма часто наблюдается у психически больных; это – мистический бред. В действительной жизни таких внезапных переворотов не бывает. Даже великий французский переворот прошлого века не проник, как доказали Тэн и дальнейший ход истории, глубоко в народные массы; он изменил лишь внешние формы, а не внутренние условия французской общественной жизни. Всякое развитие совершалось постепенно, ближайший день служит продолжением предшествовавшего, всякое новое явление порождается прежним и сохраняет с ним фамильное сходство. «Кажется, – замечает Ренан с мягкою ирониею, – будто молодые люди не читали ни истории, ни философии, ни проповедников. Что было, то будет». Искусство и поэзия завтрашнего дня в главнейших своих чертах будут тем же, чем были сегодня и вчера, и судорожное искание новых форм составляет не что иное, как истеричное тщеславие, задорную глупость и шарлатанство. Единственным последствием его была до сих пор ребяческая игра в громкие фразы при бенгальском освещении и сменяющихся тенденциях и в атавистические китайские тени, в пантомимы; да и впредь ничего серьезного из этого не выйдет.
Новые формы! Разве старые не настолько гибки и растяжимы, что в них укладывается всякое чувство и всякая мысль? Разве истинный художник затруднялся когда-нибудь вместить в известные и испытанные формы то, что его волновало и просилось наружу? Разве формы имеют вообще то решающее, предопределяющее и ограничивающее значение, какое им приписывают бумагомаратели и слабые головы? Лирическая форма обнимает собою и поздравительное стихотворение работающего по заказу ремесленника, и такие произведения, как «Песнь о колоколе» Шиллера; в драматическую форму воплотились кровавые мелодрамы и гётевский «Фауст»; эпическою формою пользовались и авторы разных «Телемахид» и Теккерей. И при всем том бараны еще блеют о новых формах! Форма не дает бездарности таланта; талантливые же писатели сумеют создать что-нибудь ценное и в рамках старых форм. Главное, чтобы у человека было что сказать. А затем облечет ли он свою мысль в лирическую, драматическую или эпическую форму – довольно безразлично; притом он едва ли будет ощущать потребность отрешиться от старой формы и придумать с иголочки новую для выражения своей мысли. Кроме того, история искусства и поэзии убеждает нас, что в течение трех тысяч лет не найдено новых форм. Старые формы порождены самым свойством человеческого мышления. Они могли бы измениться только в том случае, если б изменилась и форма нашего мышления. Дальнейшее развитие, конечно, происходит, но оно касается внешностей, а не самой сущности. Так, например, живопись после стенной картины обращается к мольберту, скульптура – от свободно стоящих произведений к горельефу, а затем и к барельефу, составляющему уже вторжение в область живописи, драма отрекается от сверхъестественного и совершенствуется в отчетливой, сжатой экспозиции, эпос оставляет ритмичную речь и пользуется прозой и т. д. В таких частностях развитие будет продолжаться и впредь, но в основных чертах и различных способах выражения человеческого чувства ничего не изменится. До сих пор всякое расширение художественных рамок состояло не в изобретении новых форм, а в том, что в прежние рамки вносился новый материал и новые образы. Было уже успехом, когда Петроний вместо богов и героев, до тех пор безраздельно царивших в эпосе, ввел в повествовательную поэзию обыденные образы современной ему римской жизни («Сатирикон») или когда фламандцы XVII столетия ввели в живопись, занимавшуюся только религиозными, мифологическими или государственными событиями, ярмарки, народные празднества и кабаки. Кеведо и Мендоза, изображавшие жизнь разных мелких авантюристов, Ричардсон, Филдинг, Руссо, изображавшие вместо необыкновенных похождений чувства и душевные движения обыкновенных смертных, Дидро, содействовавший в своем «Побочном сыне» и «Отце семейства» появлению типов из третьего сословия на горделивой французской сцене, которая до тех пор допускала мелкий люд лишь в качестве шутовских фигур, а в серьезных драмах признавала только королей и знатных господ, – все эти писатели, конечно, не придумали новых форм, но дали старым содержание, совершенно не похожее на установленное традициями. Такой же прогресс наблюдается и в наше время в поэзии и искусстве, включивших в свои рамки пролетария. Рабочий теперь изображается не в смешном и грубом виде, не для того, чтобы вызвать отрицательные впечатления, а как серьезное, достойное нашего сочувствия существо и часто даже как трагическая фигура. Это обогащение искусства, точно такое же, какое произошло в прежнее время, когда в поэзии стали фигурировать мошенники и искатели приключений, Кларисы, Том Джонсы, Юлии («Новая Элоиза»), Вертеры, Констанции («Побочный сын») и т. п.
Если же при всем том некоторые пустозвоны восклицают: искусство будет социалистическим, то они болтают невероятный вздор. Социализм – известный