Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …ты ведь знаешь; я ни на что не гожусь, кроме как быть сомнительным слугой сомнительного господина. Сам я не найду для себя никакого места. У меня на лице написано, что пользоваться моими услугами нельзя. Я могу только перейти по завещанию: от одного господина к другому. Я был вверен тебе. Ты за меня отвечаешь — после того как господин Дюменегульд, совершив побег, покинул наш бренный мир. Это твой долг: оберегать меня от крайнего отчаяния, от жалкого прозябания на пыльных дорогах. Мое лицо пока еще состоит из крепко подогнанных друг к другу частей; но вскоре оно может распасться, превратиться в руину лица: в череп, который станет воплощенным обвинением. — Ты не можешь хотеть моей гибели — того, чтобы меня зарыли в здешнюю землю.
Мало-помалу он приближался к концу. Содержимое кувшина, наполненного мерзостью, вылилось; на горлышке скапливались теперь последние отвратные капли. Он еще раз, в необузданном приступе ярости, показал мне, кто он такой, — и что я за горсть мелких монет могу приобрести лишь его ненависть и презрение… но никак не избыточную готовность мне угодить. — Однако при этом он настаивал, что приносит себя в жертву. Непонятно почему, он считал это принадлежностью своей судьбы: что его всегда подлым образом эксплуатируют. Он хотел оставаться здесь — сегодня, завтра, во все дни: даже той ценой, что моя кровать станет для него привычным спальным местом. Он уже заранее отомстил за себя — облив помоями меня, недостойного. С последним словом (которое было лишь слабой жалобой) он откинулся на подушку, накрылся одеялом и опять свернулся калачиком, как эмбрион в материнском чреве. Хищный зверь в нем улегся спать. И теперь ему было все равно, что именно я с ним сделаю. Непристойный счет он мне уже выставил.
— Залезай наконец в постель, — сказал он с закрытыми глазами, — остальное как-нибудь образуется.
Капли пота выступили на моем лбу. У меня было отнято всякое самоощущение — то есть затормозились душевные процессы (думаю, отчасти и телесные), — и чувствовал я только печаль. Заурядная тревожная печаль отягощала легкие. В меня будто проникли бесчисленные иголочные острия: я повсеместно подвергался испытанию. И испытующий — повсюду под моей кожей — наталкивался на «гнилую плоть», на «навозную жижу и всякую дрянь» (эти выражения недавно употребил Аякс)… Через пару минут я подумал, что должен найти возможность для бегства. Должен бежать куда-то — в молчание, в глубины земли, в стеклянистые водные долины. Но способа скрыться не было. Мое сознание наконец отчетливо распознало, о чем, собственно, идет речь — что в этой игре поставлено для меня на кон. Чтó я могу выиграть: разворачивающееся в потаенности развратное бытие. А проиграть: последнюю свободу. Даже свободу прогнать своего слугу, снова стать одиноким. Моя память, искусственное великолепие моей музыки, уверенность, что я ни в чем не должен раскаиваться, будут разрушены. Какая-то часть меня самым реальным образом умрет. — И все это только ради единственного, уже обесценившегося выигрыша!
В то время как мои мысли стыдились воспроизводить все грубые слова, которые употребил против меня Аякс, и вместе с тем, посредством своеобразной метафизики, пытались определить его внутреннюю ценность, составляли уравнения, где он и Тутайн фигурировали как коэффициенты (речь шла исключительно об их величине, а не о целостном образе и не об исходивших от них симпатических или антипатических излучениях, — каждый человек обладает такой точно определимой, можно сказать, объективной ценностью, которую силы Универсума признают и используют в качестве основы для его призвания; как душевные коэффициенты — я бы это так обозначил — эти двое не сильно различались; но их излучения — тот свет, который они давали, — имели разную окраску к тому же свет Тутайна был непрерывным, с равномерно-мягкой силой, а свет Аякса — интермиттирующим, порой словно угасающим, а потом опять — рассыпающимся искрами, как фейерверк); так вот: в то время как мое смятенное сознание пересекало воды почти-Невыразимого, над которыми ночь, поскольку глаза там полностью слепнут, еще глубже — и мы даже не знаем, плывем ли по одному из морей нашей крови, — в это самое время где-то на другом уровне происходило принятие решения. Но еще прежде, чем все стало безвозвратным, я уныло сказал себе: «Я для такого нисхождения не призван».
Скопившаяся внутри Аякса мерзость окончательно исчерпала себя в треске, свисте и барабанной дроби ругани, в этом бесчинстве оскорблений («Я тебя заставлю жрать собственные желтые сопли»; «Вот уж я порадуюсь, когда от тебя останется только скелет»; «Я хотел бы выжечь твое преступление каленым железом, чтобы на содранной с тебя, а потом продубленной коже осталось его изображение, составленное из шрамов») — в таких словах. Против таких слов бесполезно обороняться. Что они вообще значат? Как возникают? Понятно, что это только слова, а отнюдь не отчетливые представления; что происхождение их установить невозможно, как и для любых орудий уничтожения… производящих важные перемены{361}… Мое отвращение всплыло на поверхность этого грязного потока. И мне подумалось: теперь оно уже не утонет. Оно с неожиданной внезапностью уничтожило в моих глазах всю привлекательность Аяксова двадцатичетырехлетнего возраста. (Даже когда проклинаешь кого-то, худшую часть проклятия надо бы прикрывать, как болезненную тайну. Если же тишина на рубежах вежливости будет разрушена, то безобразное слово все равно не достигнет цели — а лишь обезобразит уста, которые это слово произнесли.)
Я не вправе, если хочу быть правдивым, умолчать о том, что в речи Аякса прозвучала и такая потрясшая меня фраза: «Я хорошо себя чувствовал в этом доме; это первое встретившееся мне место, где я хотел бы родиться — и где желаю себе умереть, в собственной постели»{362}. Тело, которое все еще лежало, свернувшись калачиком, под овчинным одеялом, теперь казалось, как всякая плоть, несовершенным. Оно больше не было расписной стеной, созданной каким-то восторженным богом прекрасных грез, а представляло собой физическую конструкцию, рассчитанную на определенные задачи: феномен, который не отличается прочностью — и не представляет интереса для моих чувств, — который в своей обнаженности, возможно, даже дурно пахнет — — — — — — Я взял себя в руки. Я смахнул пот со лба. (Сердце я ощущал как застрявший в груди кусок железа.) Я повернулся к чужой голове, которая, в состоянии инертного отчаяния, лежала на подушке; к голове, в которой иссякло даже ожидание.
Я сказал:
— Если ты не покинешь мою постель, я буду вынужден искать для себя другое спальное место.
Теперь он открыл глаза. Не величественная печаль, а злобно-горестная гримаса нарисовалась вокруг его губ. Тело Аякса, будто на него набросили дрожащую сеть, мерцало подкожной вибрацией.
— Ты и Оливу потеряешь, — сказал он резко. — Чтобы помириться, тебе придется как-то объяснить свое поведение.
— Нет, Аякс, — возразил я, — до этого дело уже не дойдет. Нетерпение, которое ты проявлял в отношениях со мной, не просто свидетельствует об отсутствии у тебя снисходительности — оно порочно. Ты предаешься тайному греху: завидуешь мне из-за моего маленького состояния{363}…