Жорж Санд, ее жизнь и произведения. Том 2 - Варвара Дмитриевна Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шопен не родился исключительным в своих привязанностях, он был исключительным лишь в своих требованиях привязанности. Его душа, впечатлительная ко всякой красоте, ко всякой прелести, всякой улыбке, отдавалась с необыкновенной легкостью и внезапностью. Правда, что он и отнимал ее так же легко, т. к. неловкое выражение, двусмысленная улыбка его разочаровывали до чрезвычайности. Он страстно любил в один и тот же блестящий вечер трех женщин и уезжал один, не думая ни об одной из них, оставляя каждую в уверенности, что она его исключительно пленила. Таков же он был и в дружбе, увлекаясь с первого взгляда и вечно то разочаровываясь, то отстраняясь, живя то увлечениями, очаровывавшими тех, кто бывали предметом их, то тайными неудовольствиями, которые отравляли его самые дорогие привязанности.
Это не потому, что его душа была бессильной или холодной. Наоборот, она была пламенной и преданной, но не исключительно и не постоянно относительно одного и того же лица. Она предавалась пяти или шести привязанностям, которые одна другую в нем осиливали, и из которых одна какая-нибудь первенствовала поочередно.
Он, конечно, не был создан на то, чтобы долго жить на этом свете, этот совершеннейший тип художника. Его снедала мечта об идеале, не умеряемая никакой пригодной для сего мира благоразумной мудростью или снисхождением. Он никогда не хотел делать ни малейшей уступки человеческой природе. Он ничего не брал от действительности. В этом была его добродетель и его порок, его величие и его несчастье. Неумолимый к малейшему пятнышку, он с величайшим восторгом относился к малейшему лучу света, причем его экзальтированное воображение легко заставляло его видеть в этом настоящее солнце. Поэтому было зараз и отрадно и жестоко быть предметом его предпочтения, потому что он с лихвой отмечал в вас все светлое, но уничтожал вас своим разочарованием, чуть пролетала малейшая тень...
...Я брала жизнь Шопена такой, какой она продолжалась вне моей жизни. Не разделяя ни его вкусов, ни идей (вне сферы искусства), ни его политических принципов, ни его оценки реальных фактов жизни, я не старалась ни в чем изменить его. Я уважала его индивидуальность, как и личность Делакруа и других моих друзей, идущих иными путями, чем я. С другой стороны, и Шопен дарил мне, и, смею сказать, удостаивал меня такого рода дружбой, которая составляла исключение в его жизни. Со мной он был всегда одинаков. Вероятно, у него было мало иллюзий на мой счет, потому что он никогда не заставил меня опуститься в своем мнении. От этого наше доброе согласие продолжалось долго. Непричастный к моим занятиям, к моим исканиям, а посему и к моим убеждениям, замкнутый в католических догматах, он говорил обо мне, как мать Алисия[464] в последние дни своей жизни: «Ну, я уверена, что она любит Бога».
Итак, мы никогда друг друга ни в чем не упрекнули. Или, вернее сказать, – лишь раз, и увы, это было и в первый и в последний раз. Такая великая привязанность должна была разбиться, а не утратиться среди недостойных ее столкновений...
Но если Шопен был относительно меня воплощенным вниманием, преданностью, любезностью, услужливостью и уважением, то из-за этого он еще не отрекся от неровностей своего характера относительно тех, кто окружал меня. Относительно них неровность настроения его духа, то великодушного, то капризного, вполне проявлялась, вечно переходя от очарования к отвращению и обратно. Никогда ничто не выходило и не вышло наружу из его внутренней жизни, таинственным и смутным выражением которой были его дивные творения, но страданий которой никогда не выдавали его уста. По крайней мере, такова была его сдержанность в течение семи лет, что я одна могла угадывать эти страдания, смягчать их и отстранять их взрыв»...
Весьма часто неудовольствие Шопена вызывала несколько безалаберная, бесцеремонная и не всегда изящно выражавшаяся и державшая себя подчас слишком развязно, компания товарищей и сверстников Мориса, или завсегдатаев Ногана. И эти неудовольствия бывали тем продолжительнее, что Шопен нашел союзницу и поддержку в лице Соланж. И вот нам теперь надо остановиться и на личности дочери Жорж Санд.
В лице Соланж Дюдеван мы имеем перед собой еще более странное и удивительное соединение наследственных черт, перешедших от предков и родителей, чем даже у ее матери, натуру, полную противоречий, а также и продукт неправильного воспитания. Белокурая, сияющая свежестью, стройная, как прабабка Мария-Аврора Саксонская, с ее холодным, острым и блестящим умом, – Соланж унаследовала в то же самое время необузданный характер, увлекающийся темперамент, тщеславие, страсть к внешнему блеску и беспокойное искание развлечений от своей бабки – Софии Дюпен. От папеньки – г. Дюдевана – страсть к деньгам и скопидомству, с большой долей мещанской прозаичности. И наконец, от матери – живое воображение и литературное дарование, известную талантливость всей натуры, любовь к искусствам, способность к пониманию высших идей и прекрасного, – не наследовав ни ее гения, ни ее сердца, ни ее великой души.
Первые годы жизни Соланж совпали с наиболее бурными годами в жизни матери. Любя горячо детей, Жорж Санд, тем не менее, часто оставляла их на попечение г. Дюдевана, бонн, гувернера Букоарана или друзей своих, а сама жила в Париже (сначала без детей) и наезжала в деревню лишь временами.
Потом Соланж жила с матерью в маленькой мансарде Латинского квартала, у нее не было детской, и она играла тут же на полу, среди разговоров самых разнообразных посетителей, по большей части литературной молодежи, актеров, студентов, адвокатов и политиков.
Когда Жорж Санд поехала в Венецию, Соланж оставалась в Париже сначала на попечении бабушек Софии Дюпен и баронессы Дюдеван, похожих друг на друга, как огонь и лед, а затем ее взял к себе папаша Дюдеван в Ноган, и она была сдана на попечение горничной Жюли, которая обращалась с ней довольно-таки жестоко и грубо и даже секла девочку.[465]
При последних возвращениях Жорж Санд в лоно семьи столкновения мужа и жены Дюдеванов обострились, происходили те стычки и безобразные сцены, свидетелями которых бывали и дети, и о которых мы повествовали в XI главе первой части этой книги. Жорж Санд в «Истории моей жизни» говорит, что Соланж была якобы слишком мала, чтобы что-либо понимать, но мы полагаем, что такой умный