Дэниел Мартин - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаешь, мне и самому хотелось бы поверить, что это так.
— Понятно.
Но на меня она не взглянула. Я встал.
— Может, выпьем ещё виски?
— Да нет, право, я… — Она посмотрела на часики: этот жест обычно требует следующего шага или неминуемо даёт понять, что скуку терпят из вежливости. — А у вас тут режим деревенский? Рано в кровать, рано вставать[303]?
— Вовсе нет. Но если ты устала…
— Посидим ещё чуть-чуть. Такой огонь красивый.
Я поднял пустой бокал.
— Ты точно не будешь?
— Точно.
Я пошёл и налил себе ещё виски; глянул украдкой на Джейн. Она снова пристально вглядывалась в огонь, целиком поглощённая созерцанием пламени. В волосах её сейчас не было серебряного гребня, который она, видимо, любила носить; а может быть, она носила его как талисман, как тюдоровские женщины носили любимые драгоценности: я видел на ней этот гребень постоянно, не только в нашу первую встречу, но и позже; казалось, его отсутствие и этот толстый, мешковатый свитер, явная неформальность её одежды и поведения, сокращали разделявшее нас расстояние. В возникшем чувстве не было ничего сексуального, было лишь ощущение тайны, загадки… оттого что я видел её вот так, сливались воедино настоящее и прошлое. И хотя я понимал — она чувствует недоговорённость, ведь слова опять оказались бессильны, знал — непогрешимая Пифия, несмотря на всю свою самоиронию, снова выносит обо мне пророческое суждение, — я всё равно не хотел бы видеть её иной, чем она была: непредсказуемая, неисправимая, и в самом деле некоторыми своими качествами подтверждающая обиженное определение Нэлл: увёртливый угорь. Мне хотелось бы задать ей множество вопросов: почему, например, она накануне отказалась обсуждать то, от чего не стала уклоняться сегодня? какие новые мысли пришли ей в голову в связи со смертью Энтони? насколько серьёзно она сама верит в то, что сказала обо мне Каро? Но я понимал, что недостаточно знаю её — теперешнюю.
Я вернулся и снова опустился в качалку. Джейн спросила, какое дерево горит сейчас в камине. Я ответил: яблоня. Вместе с буком и кедром она входит в великую троицу лучших каминных дров. Она качнула головой, будто впервые услышала об этом, и снова замолчала. Я смотрел, как она вглядывается в огонь, потом отвёл глаза; молчал, не желая нарушить её молчание. Это упрямое желание уединиться, уйти в себя, видимо, постепенно нарастало за годы, проведённые с Энтони, отчасти порождённое теми пустынями — «запретными зонами», — что разделяли их в семейной жизни, но корнями уходящее в гораздо более отдалённые времена… до бутылки шампанского, закинутой в реку, до того, как она подарила мне себя… к той маленькой девочке, которая так и не смогла простить недостаток любви, недоданной ей в решающий период её жизни. Этим же объяснялось и её постоянное отречение от собственного образа в студенческие годы, то, что мы принимали за врождённый талант — энтузиазм, актёрство, смена стилей, независимость. На самом деле всё это, по-видимому, было просто маской, выработанной ради того, чтобы скрыть застарелый шрам. Главный секрет её брака заключался в том, что и Энтони должен был «обратиться», но не в иную веру, а к нуждам этого глубоко травмированного и незащищённого ребёнка.
Попытка, должно быть, с самого начала была обречена на провал — возможно, из-за тех самых идиотских рассуждений о «шагах во тьму»; возможно, уже тогда она наполовину сознавала эту обречённость, но сделала отступление невозможным, сковав себя цепями католичества. Неосознанная потребность одержала верх над сознательным суждением.
Я сомневался в том, что Энтони по-настоящему понимал уготованную ему роль. Он был одарён интеллектуально, был верным, порядочным и во многом терпимым человеком, но оказался обделён эмоционально, а страсть ему вообще была чужда. Сам он вырос в нормальной семье, детство его было счастливым — как мог он разделить её тайное страдание, даже если бы соотношение между интеллектом и чувствами у него было гораздо более сбалансированным? Джейн неминуемо должна была укрыться за новой маской — более сухой и ироничной, более холодной; облечься в прочную защитную броню, настолько непроницаемую, что в конце концов всё её существо оказалось заковано в твёрдую скорлупу… этим, видимо, и объяснялось то спокойствие, с каким она восприняла сообщение от своего друга из Гарварда о разрыве с ней. Друг этот, каким бы иным он ни казался по своим внешним проявлениям, по сути, очевидно, был ещё одной ипостасью всё того же Энтони, и связь их могла служить лишним доказательством того, что изначальная проблема Джейн так и не нашла разрешения.
Я начинал различать цепочку неясных точек, первые, ещё смутные очертания созвездия, определившего её судьбу, начинал видеть то, чего не смог объяснить себе в былые годы: её частое молчание, попытки убедить окружающих, что у неё нет своего лица (что постоянно опровергалось её поведением), непрестанные броски из стороны в сторону — то она была человеком, тщательно аргументирующим каждый свой шаг, то существом — как сама утверждала, — до предела безрассудным; она могла декларировать что-то и тут же отказаться от собственных деклараций; она не питала надежд в отношении себя самой, но не мирилась с утратой надежд у кого-либо ещё. И к тому же эта о многом говорящая фраза о душе, жаждущей значительного поступка, и странный политический шаг, который она предполагала совершить взамен… и постоянно подразумевающиеся побудительные мотивы, беспокойство о судьбах общества, тревога, неумелое атеистическое толкование пересмотренных ею старых христианских принципов ухода от реальной ответственности. Я слишком часто слышал — не далее чем в паре миль от комнаты, где мы сидели, — как мой отец читает проповеди о всеобщей любви и братстве в лоне христианской церкви, чтобы ещё и теперь тратить время и силы на сугубо риторическое, абстрактное сострадание подобного рода.
Разумеется, это сравнение Джейн с моим отцом несправедливо. Она не читала проповеди, наоборот, из неё всё это словно клещами приходилось вытягивать; и она гораздо яснее, чем когда-либо он, осознавала разницу между символом веры и действием, doxa и praxis[304]. Но её, точно так же, как меня, сформировала антипатия. Мой отец толковал о любви, но редко оказывался способен проявить это чувство на деле; её родители вообще любви не проявляли. А если говорить о женском участии, её случай оказался гораздо тяжелее. Я не мог обвинить мать, которой никогда не знал, в отсутствии любви ко мне. Но отношение матери к Джейн тенью лежало на всей её жизни, вплоть до последнего времени: эта женщина так никогда и не сумела выбраться из плена суетных и хорошо обеспеченных 1920-х — годов собственной юности.
Эти мои слова теперь потребовали гораздо больше времени, чем тогдашние мысли… или чувства — потому что к такому заключению я пришёл скорее путём интуитивного прозрения, чем сколько-нибудь сознательного размышления. И правда, то, что происходило в тот вечер, казалось странным, даже парадоксальным: я чувствовал, что — несмотря на все внешние различия, к которым ещё надо было привыкнуть после всех лет, что нас разъединяли, на изменения в поведении, внешности, взглядах, на отсутствие былого влечения друг к другу, на все многочисленные обстоятельства, сделавшие нас чужими, — несмотря на всё это, я, пожалуй, видел её теперь яснее, чем когда бы то ни было раньше. Тщеславие тоже сыграло свою роль: это был один из тех редких моментов, когда соглашаешься объяснить возросшую глубину понимания (в противоположность предубеждённости) тем, что повзрослел. Я ощущал что-то вроде ироничной нежности времени, заботливого движения его колёс: ведь оно снова свело нас вместе в этой тишине, в этом молчании; и хотя вряд ли сейчас её связывало со мной родственное — сестринское — чувство, в ней всё-таки жило воспоминание о нём. И конечно, призрак плотской близости с ней, единственный момент познания, слияния с этой женщиной всё ещё чуть заметно витал здесь, в комнате, точно так же, как призраки Ридов никогда не покидали дом, у очага которого мы с Джейн сидели. Но я знал — то, что Джейн была здесь, каким-то образом отвечало глубочайшей потребности моей души в соотнесении реальных и вымышленных событий внутри не покидавшей моих мыслей конструкции; соединяло воедино реальность и вымысел; оправдывало и то и другое.