Русь Великая - Валентин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спартанцы – те, о которых помнят, – исчезли больше чем за тысячу лет до рожденья Тенгиза. Ликург, научивший Спарту презирать и роскошь, и труд ради войны, стал мифом давным-давно. История и поэзия облачили монголов и спартанцев в одежды двух разных миров. О том как будто постаралась и природа – внешне, тогда как между теми и другими существовало внутреннее братство.
На опыте с ремесленниками Тенгиз познал, что разумная перемена решения, что измена себе есть признак силы, а не слабости. Слабые от лености ума и из страха цепляются за принятое однажды. Размышляя о пределах, Тенгиз нуждался в Гутлуке. Умея незаметно предложить отцу своей плоти и духа какую-либо мысль, Тенгиз терпеливо выжидал. Не скоро, но Гутлук возвращал ту же мысль, преображенную золотом разума.
Святые отвергают дела внешнего мира, боясь, как видно, своей силы. Для Тенгиза отец был как гора. Превосходство отца возвышало сына – он будет иным, но и таким же.
Кусок кошмы, закрывавший вход в юрту, был отброшен. Хан, согнувшись, вышел. Трое сторожей не шелохнулись. Опираясь на копья, они будто дремали стоя, но каменная неподвижность тел выдавала бодрствование. Тенгиз долго стоял, долго ждал. Звезды начинали гаснуть, а босые ступни окоченели. Хан обулся. Юноша, родственник и слуга, поднес миску квашеного молока, холодного, чуть пенящегося, и положил в деревянное корытце – тэбши – окорок вареной баранины с воткнутым в холодное мясо длинным сточенным ножом.
Свет овладевал миром медленно-медленно, как прилив Океана, который без спеха поднимался вместе с солнцем на длинные отмели восточного берега Поднебесной. Солнце еще не одолело подножий горной гряды, защищавшей монгольскую стоянку.
Здесь, на западном берегу Поднебесной, приливы подчинены другой силе. Лагерь – люди и лошади уже жили в сумерках нового дня, наполняя его движеньем и шумом: люди часто слишком торопятся, а лошади всегда чутки к людскому волнению. Ветер еще безучастно спал, давая всем некий срок тишины, называемый утром, когда далеко слышны слабые голоса живых и даже самый слабый из них – человеческий, какую бы власть над другими ни воплощал его хозяин.
Перед юртой хана выставили длинный шест. К нему пахучим сыромятным ремнем привязали копье с белым шелковым лоскутом знамени над девятью пучками черных волос из хвоста яка.
Вернувшись, хан лег на баранью шубу. Срезая мясо, он громко жевал и глядел наружу из темной юрты, как дикий зверь из пещеры. Он не был ни диким, ни зверем. Просто еще не пришло время поэтов, которые на чистейшем языке корана будут писать поэмы-манифесты для монгольских ханов и – от своего имени – поэмы о величии ханов. Поэты еще не успели присосаться, как рыбы-прилипалы к акулам, к монгольским сапогам. Великое Небо сберегло от липкой лести Тенгиза, сына Гутлука.
Подходя в точном порядке, монголы становились тугими сотнями, обжимая плотным строем тысяч юрту хана. Хорош такой строй, коль ему подчиняются люди, умеющие жить просто, как проста сама жизнь – пока сам человек ничего не придумал, – которые молоды в молодости, в зрелости – зрелы, как чувствуют они сами, а случившееся с ними случается в первый раз – для них. Хорошо, когда хан чутко освобождает строй, вытягивая в десятники, в сотники других, памятливых, которых и собственная и чужая жизнь наделяет богатством опыта. Пусть, как всякое, опасно и это богатство: умные ненадежны деятельностью живой мысли. Молодые ханы смелы, еще тонок их вкус. До времени им, как пресное жирное блюдо, претит зловонная преданность самодовольных тупиц.
Посеяв в монгольских головах мысли о пути кочевника, человека несравненной свободы, хан назвал имена заговорщиков на свою жизнь и произнес приговор.
Все было готово, исполнители знали, кого хватать, сколько рук помогут тебе скрутить обреченных. Их вытащили, неудачливых хвастунов, и хан приказал, навсегда возвысив себя над расправой:
– Монгольская степь не будет пить кровь монгола, пролитую монгольской рукой!
Уже были затянуты в кожаные мешки враги хана – мешки припасли. Тяжелые удары дубин обрушились на живые мешки, и мешки стали мертвыми, как коровы, из шкур которых их сшили.
Лица монголов, совершавших казнь, и лица всех остальных были одинаковы. Так, немного в сторону и чуть вверх, глядит монгол, когда он режет барана по своему обычаю: связав ноги, валит он скотину на правый бок, вспарывает брюхо и, засунув руку по локоть, нащупывая сердце, останавливает биение кусочка мяса.
Молодой хан еще не знал, что его враги обязаны сами строить тюрьмы, рыть себе могилы и, ложась в них, славить его имя. Поэтому яма была приготовлена, как и все остальное, заранее.
Глубокая яма. И камни навалили, чтоб зверь не потревожил монгольские кости. Тогда монгол никому, даже своим, еще не мстил после смерти.
Ветер, дождавшись завершенья мелких людских дел, прянул буйной стаей с гор в долину. Сейчас голос хана был бы неслышим.
Тропа восток – запад – восток, на которой знаменитый город Туен-Хуанг слыл Воротами Гоби, была протоптана в дни, которые казались близкими к дням сотворения мира. Да и теперь то время кажется чудовищно удаленным, вопреки познаниям в астрономии и в истории Земли.
Наверное, тогда Будда еще не бродил по Индии, разделенной на множество жестоко враждующих владений, мечтая найти путь мира между людьми через примирение человека с самим собой.
Тогда в долине Нила творцы каменных книг, изобретатели собственных знаков записи не слов, а идей, стремились к созданию власти, которая, по их убежденью, должна была стать вечной. Им казалось, что править должны обладатели знаний, которые позволят сосчитать звезды, предсказать появление комет, подъемы Нила. А также – и это главное – нужно изучить свойства веществ настолько, чтобы сохранять от тленья тела умерших: тогда души умерших, оставаясь вблизи места сохранения земных оболочек, удесятерят срок жизни государства, если не сделают его вечным. Забота же о живых была так настоятельна, что врач, чей больной умер, представал перед судом равных себе: смерть неизбежна, но все ли сделал врач для продления жизни пациента?
И уже в ту пору один из дальних отростков тропы, начинавшейся в Поднебесной, обрывался на восточном берегу Средиземного моря, у каменной стенки порта Тира и Сидона, темноволосые моряки которых, впоследствии названные финикийцами, хозяйничали на море, через многие века ставшем Срединным Римским морем.
В ту же пору предки белокурых ионийцев и дорийцев, еще не осмеливаясь выходить в море дальше расстояния, преодолеваемого средним пловцом, пробирались от мыса к мысу на север, через узкие, как реки, проливы, и кто-то из них решился на не сравнимый ни с чем подвиг: перешагнуть через Евксинский Понт. Его сын, а может быть, и правнук сумел подружиться с русоволосыми сильными людьми, которые владели землей по реке Борисфену. Размышляя, что предложить русоволосым за их полновесное зерно, за сало, за кожи, за воск и мед, за оружие закаленного железа, за красивые меха неизвестных на юге зверей, этот сын или правнук увидел у новых друзей вещи, которые Тир и Сидон получали с удаленного Востока. Удивительно! Один из отростков все той же тропы кончался на Борисфене!