Четыре Любови - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лева вздрогнул и медленно развернулся к греку лицом. Перед ним сидел тот же самый гость, тот же Глотов, но… уже другой. Лева знал это точно. Он тоже был небрит, и на нем также не было одного башмака, и был он не окончательно еще просохший, и, вероятно, тоже – от ладожской воды из пруда, стерегущего аэропортовских писателей от пожара, но лицо… Глаза его смотрели на Льва Ильича внимательно и строго.
– Вспомните, Лев Ильич, – обратился он к Леве так, как не обращался никогда до этого, – как в греческом языке обозначается слово «любовь»?
– Любовь? – растерянно переспросил Лева. – По-гречески? – Он пожал плечами. – Ну там несколько есть вариантов, точно не припомню. Это зависит от рода отношений между людьми, от свойств и сил природных и обретаемых вроде бы…
Глотов улыбнулся:
– А конкретно?
– Ну что-то там такое… Филия, я помню, и еще чего-то… А зачем вам?
– Это не мне нужно, Лев Ильич, это вам теперь необходимо помнить постоянно. Ваши многочисленные любови и Любови требуют точного местоположения в пространстве и чувстве. Иначе… – Он замялся. – Могут возникнуть некоторые неудобства с домочадцами… Даже осложнения… – Он снова пожевал губами, подбирая нужное слово. – Мой коллега пытался вам объяснить, но, к сожалению… м-м-м… не очень ловко.
Лева потерял последние признаки агрессии и опустился на пол рядом с батареей.
– Вы хотите сказать… – неуверенно произнес он.
– Ну хорошо, я постараюсь вам напомнить, что я имею в виду, – мягко улыбнулся Глотов и посмотрел умными спокойными глазами на Льва Ильича. – Филия! Вы совершенно верно обозначили эту любовь – любовь с оттенком дружбы. Вы это вряд ли помните, но это именно она. Что осталось? А вот что – сторге. Любовь с оттенком нежности. Он повторил еще раз, явно наслаждаясь звучанием греческого слова: – Сто-о-о-рге! Идем дальше: агапе! Любовь-жертвенность. Жертвенная любовь! Понятно, о чем речь, надеюсь…
Лев Ильич слушал как завороженный. И действительно, этот Глотов, именно этот, последний из навещавших его греков, гипнотизировал его совершенно. Он говорил сейчас самые простые вещи, понятные любому первокурснику классического отделения филфака МГУ, каким когда-то был и Лев Ильич Казарновский-Дурново. Но тогда это почему-то пролетело мимо Левиных ушей, не коснувшись ни сердца его, ни мозгов, не задев и любой другой плоти молодого студенческого организма и не оставив никакой памяти об этом нигде больше…
– И наконец, – продолжал Глотов, – эрос! Любовь-страсть! Э-рос! Последнее из основных! – Он и сам перевел дух. – Во всем этом, Лев Ильич, следует серьезно разобраться, очень серьезно. В вашем доме многое перемешано и потому – напутано. То ли Любовей в переизбытке, то ли любовей в недостатке.
– Страсть… – с закрытыми глазами повторил Лева последнее определение любви и вышел из глотовского анабиоза. Он открыл глаза и снова увидел перед собой гостя. Сон, на который он тайно рассчитывал, пригревшись в батарейном тепле, к сожалению, не подтвердился.
– Слышь, Левушка, – Глотов глубоко и сочно зевнул и протянул к Леве руку. – Ты мне ботинок-то мой подкинь сюда, а то я не дотянусь. Пора мне. Еще бульдозер вытоплять надо обратно, а там найди еще кого пойди, сам знаешь, какой у вас тут народ несердечный, у писателей. Пропадать будешь – оборесся. – Он натянул башмак на ногу. – У нас на рыбном хозяйстве все не так было. Там, с мореходки начиная, все на дружбе стоит, на взаимности. А ту-у-у-т… – Он осмотрелся по сторонам, и было неясно, какие окрестности имеются в виду: конкретной квартиры или писательские вообще… – Тут и я, бывает, путаюсь. – Грек оценивающе взглянул на обутую непротезную ногу: – Шнурки не завязываю, мне теперь недолго уж. – Он вопросительно кивнул в сторону коридора. – Этих тревожить тоже не буду, здесь выйду, лады?
– Лады, грек, – серьезно ответил Лев Ильич. – Выходи, где тебе удобнее. И спасибо, что заскочил.
– Да чего там… – ответил грек и растворился в воздухе гостиной.
Лев Ильич встал с пола, подошел к окну и посмотрел во двор. Все там было как всегда: ни ладожского пруда с бульдозером, ни зимней дороги на станцию поперек двора, ни следов кого-либо из греков Глотовых. В спальне его находилась мать, – так все еще ему казалось, – и поэтому он туда не пошел, а лег в гостиной на диване, поджав под себя ноги, и провалился в сон…
Проснулся он в своей собственной постели. Люба все еще спала рядом с ним, но по сильному свету, пробивавшемуся сквозь щели в плотных шторах, Лев Ильич понял, что уже позднее утро. Он встал с кровати, подошел к окну и раздвинул шторную щель пошире. Никаким розовым и не пахло. Перед ним лежал привычный писательский ландшафт, до боли знакомый и единственно возможный. Тем не менее свой ночной сон Лева помнил в деталях. Правда, детали эти касались всего, что связано было с зимней дорогой в розово-фиолетовом свете, черной дырой в центре двора со вздыбленными по ее краям льдинами и тонущим в ней дачным бульдозером. Все остальное растворилось в памяти вместе с растаявшими визитерами.
«Странный сон, – подумал Лева, – раньше мне все сосед снился, а теперь – бульдозеры…»
Но ощущение, что было еще что-то важное, что прорывалось откуда-то к нему, но так и не пробилось, тем не менее не отпускало. И это, как ни странно, было связано с бульдозером, показанным накануне. На короткий срок это вызвало в так и не проснувшемся окончательно Левином теле смутное волнение, но он списал все на дурной сон.
– Одно говно показывают, – усмехнулся он сам себе. – С вонючим дымом дизельным. Могли бы сериал запустить какой-никакой, с любовью там… со страстями. Отечественный… И чего я не пишу сериалы?
Зазвонил будильник. Люба открыла глаза, увидела мужа, стоящего у окна, и спросила:
– К весне дело?
– Что, милая? – Он рассеянно посмотрел на будильник – тот продолжал звонить. Лева прервал звонок и всмотрелся в циферблат военного образца. Все работало безукоризненно – звонок соответствовал стрелкам, стрелки – времени дня, а время – свету за окном.
«Почему же мне казалось, что он испорчен?» – подумалось ему, и он явственно вспомнил, как совсем недавно пытался определить показания стрелок, но отчего-то у него это не вышло…
– К весне? – переспросил он Любу. – Пожалуй… – И снова подошел к окну.
– Я сегодня к врачу иду, в Любашин медицинский центр, – сообщила жена. – Она меня записала к хорошему специалисту. Сын Горюнова вашего, между прочим, друга твоих родителей, классный хирург.
– Хирург? – удивился Лев Ильич. – А зачем тебе это, солнышко?
– Просто я хочу проконсультироваться, – ответила Люба. – А то с этой работой бесконечной совершенно времени не хватает ни на что… Мне нужно проверить… по женским делам. Грудь, в общем.
– Болит что-нибудь разве?
– Лев, вот схожу когда, расскажу, ладно?
– А Любаша что, из школы ушла?
– В прошлом году еще, ты бы мог знать. Ее уговорили, оклад приличный обещали и уговорили. Старшей лаборанткой, в лабораторию. А денег у нее втрое против школьных получилось. Она ведь нищая просто была в школе в этой. Действительно, в одной кофте годами ходила и сейчас так и жила бы, если б не Горюнов этот. Она ведь не рассказывала вам, а сама после развода с тобой к старому Горюнову, отцу его, ходила почти до смерти. Помогала им, он же вдовец был.