Я, которой не было - Майгулль Аксельссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдохнув, замираю, и картинка исчезает, аппельплац превращается в парковку, автобус — в барак. Непроизвольно мотаю головой. Хочется больше увидеть, больше узнать о том, что там произошло. Как все это было на самом деле? Мама вцепилась обеими руками в его запястье, так, что не отцепить? Или папа сам наклонился и, взяв ее в охапку, понес в тот белый автобус?
Нет, это кажется неправдоподобным. С другой стороны, неправдоподобным кажется и то, что он в самом деле забрал ее в Несшё и женился на ней. Притом что единственное, к чему он в жизни стремился — это быть самым обыкновенным человеком. Нормальным. Среднестатистическим. Как все остальные. Поэтому он прожил свою жизнь потихоньку, делая вид, что произошедшего не произошло.
Нет. Он был прав тогда. Мне есть в кого пойти. Во всех смыслах.
Бросаю последний взгляд на фильтрационный барак, уже нагибаясь за сумкой. Здорово, что в нем не оказалось для меня места, что мне не пришлось ради собственного блага упражняться в искусстве покупки молока и чтения расписания поездов. Так-то лучше: в какой-то миг — принуждение и решетки, а в следующий — полная свобода. По крайней мере та, что положена при условно-досрочном освобождении. И здорово, что солнце все еще греет. Я поворачиваю к нему лицо, уже ступив на мост. Хинсебергский мост. Во всех моих мечтах я останавливалась посреди него и, облокотившись о перила, глядела на серо-стальную воду Вэрингена, но осуществлять эти мечты не хочется. Тюрьму я уже покинула, и дальнейшие прощания ни к чему.
Сумка тяжелая. То и дело приходится останавливаться поправить ремень, глубоко врезающийся в плечо. Это последние восемь книг, я не смогла с ними расстаться, когда раздавала остатки своей библиотеки девчонкам нашего отделения. Я уже больше месяца назад поняла, что они тяжелые, и подумывала, не заказать ли чемодан с колесиками в каком-нибудь почтовом каталоге, но меня удержала собственная сентиментальность. Вот эта сумка, купленная восемнадцать лет назад в Южной Америке, — напоминание о тогдашней молоденькой журналистке. Я застряла в Монтевидео между двумя самолетными рейсами и от нечего делать прогуливалась по гостиничному саду среди цветущих гибискусов. В магазинчике при входе в гостиницу очень дешево продавались сумки, и я купила себе здоровенный кожаный баул, потому что он принадлежал некоему образу, той, кем я хотела стать. В то время я часто покупала вещи, принадлежавшие той, кем я хотела стать, я носила собственноручно сшитые шелковые блузки и кофточки из мягчайшего кашемира, словно своего рода камуфляж. Солидная кожаная сумка из Монтевидео завершала образ. Заметив несколько часов спустя свое отражение в ночном черном стекле аэропорта, я не смогла сдержать улыбки. Там была она, не Мэри и не Мари, но та, третья, что была лишь обликом, та я, которой мы обе хотели бы стать.
Доски Хинсебергского моста дрожат у меня под ногами, но я знаю: это уже не те доски, что гнулись и стонали под колесами автозака, который вез меня сюда. Несколько лет назад старый деревянный мост разрушили и построили новый. Вот и хорошо. Мост — другой. И я другая. У меня нет ничего общего с тем существом, которое утром шесть лет тому назад доставили сюда из Крунубергского следственного изолятора, с той, что всю дорогу сидела не шевелясь и уговаривала себя, что на самом деле она до сих пор находится в палате Каролинского госпиталя. Прошлого нет. Существует только эта я. Та, что есть теперь. Плюс содержимое банковской ячейки и мебельного склада в Стокгольме. Мои деньги. Мои вещи. Я по ним соскучилась.
Ремень сумки все сильнее врезается в плечо, надо остановиться и снять ее. Снова подняв глаза, я замечаю, что мир вокруг меня совершенно затих. Ни ветерка. Ни птиц. Ни даже далекого рокота мотора. Передо мной — Фрёви. Это значит — жертвенник Фрейи.[20]Название, веселившее меня в первые годы, сейчас кажется вовсе не таким забавным. Анастасия никогда не пройдет по этому мосту к кудрявым деревьям на том берегу, даже никогда не сядет в полицейскую машину с постановлением о высылке из страны в руке. День получил свою жертву.
Вдруг мне становится страшно. Слишком тут тихо. Неестественно тихо. За желтеющей зеленью сквозят белые домики. Что, если они пустые и брошенные, что, если все живое покинуло Фрёви перед моим освобождением, что, если во всей округе осталось единственное человеческое существо, маленький сухонький кассир, он сидит за стеклянной перегородкой на станции, ожидая меня, чтобы продать один-единственный билет до Стокгольма.
Но нет, жизнь не вовсе оставила Фрёви, теперь я вижу. Я нагнулась за сумкой, да так и застыла. У опоры моста стоит мужчина — белое лицо, темный костюм. Перед глазами мгновенно возникает лицо Сверкера, но я, моргнув, прогоняю наваждение. Это не Сверкер. Я не могу разглядеть лица, но вижу — не Сверкер, этот пониже ростом и худее, и плечи у него чересчур покатые. Если он кого и напоминает, так скорее Херберта Андерссона из Несшё. Некогда водителя автобуса. Затем владельца химчистки. Умершего более двадцати лет тому назад. И, однако, достаточно живого, чтобы прийти встречать дочку, освободившуюся из тюрьмы.
Я делаю шаг в его сторону — не исчезнет ли, но он продолжает стоять и ждать. Снова останавливаюсь, пытаюсь взять себя в руки. Не валяй дурака, говорю я себе. Это не он, это не может быть он. Он умер. А если бы не умер, то все равно никак не мог бы прийти сюда. Встречать дочь, освободившуюся из Хинсеберга, было бы совершенно не в его духе. Херберт Андерссон не признал бы дочерью заключенную Хинсеберга, он бы вычеркнул ее из сознания, истребил бы из памяти. Он был обычный человек, а у обычных людей дочери не попадают в тюрьму. И в министры тоже.
До сих пор не могу понять, как получилось, что такой человек женился на узнице концлагеря. И как не развелся с ней, когда она начала воровать консервы в супермаркете и устроила в нашем подвале склад? Или когда она неделями неподвижно лежала в постели, чтобы затем вдруг с криком вскочить и начать бегать по комнатам? Может, потому, что ей все же хватало благоразумия не выпускать свои кошмары за пределы дома. Выскочи она эдак на улицу, он бы ее бросил. Я так думаю. Предполагаю. Но не знаю. Никто из них никогда не говорил при мне про Освенцим, я только в четырнадцать лет узнала, почему у мамы все платья и блузки с длинным рукавом. Лишь когда обоих родителей не стало, я выяснила, что папа тоже был в Освенциме, что он водил один из тех белых автобусов по военной Польше. Несколько дней он виделся мне героем, а потом я долго не могла отделаться от воспоминания о том, кем он был на самом деле.
Мужчина у опоры моста делает шаг навстречу. Я вновь берусь за сумку, вскидываю ее на плечо и начинаю идти. Шаг за шагом мы приближаемся друг к другу. Он быстрее. Я медленнее. Лицо, только что казавшееся белым пятном, обретает очертания, потом пару темных глаз, тонкий нос, улыбающиеся губы. Это не Херберт Андерссон. Нет, конечно.
— Ну что, отчаливаем? — произносит мужчина, подойдя поближе.
Я не узнаю его, но, должно быть, он имеет какое-то отношение к Хинсебергу, это чувствуется по тону. Одновременно снисходительному и ободряющему.