Жена султана - Джейн Джонсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можно взглянуть на твои бабуши, господин? Чтобы покончить со всем этим, — произносит почти извиняющимся тоном старший.
Ад и преисподняя. Я указываю себе на ноги.
— Вот они, на мне.
Они опускают глаза. Эти фассийские туфли были при рождении цвета молодого лимона, но со временем потемнели до грязно-коричневого. Кожа растягивается, принимая форму ноги. А ноги у меня мозолистые, как у последнего плотника, пробковые башмаки мне, в общем, и ни к чему. Служители смотрят на меня с понятным недоверием.
— Это твои единственные бабуши?
— Да.
Я сам себе не верю.
— Не возражаешь, мы быстренько осмотрим твою комнату.
Это не вопрос, а утверждение.
Я отступаю в сторону.
— Давайте.
Они управляются быстро — осматривать почти нечего. Роются в сундуке, даже листают книги, словно я мог спрятать уличающие меня туфли между страницами. Находят свертки, что я купил для Малика, — я забыл отдать их ему, — рас эль-ханут и эфирное масло; по запаху понятно, что в них. Потом они тщательно осматривают подставку для письма, нюхая чернила, будто думают, что у меня тут выставлены напоказ яды. Найдя мой ханжар, обрядовый кинжал, который по особым случаям носят все мужчины (даже урезанные), они оживляются; но вскоре лица их вытягиваются — он затуплен и покрыт ржавчиной, им не перережешь бороду и горло старика. В конце концов, недовольный младший служитель вынимает из сумки свернутую ткань и раскатывает ее на полу. На ней отпечаток ноги — темно-коричневый, цвета ржавчины.
— Я снял этот отпечаток на месте преступления. Не мог бы ты поставить на него правую ногу, господин?
Такой вежливый.
Я делаю то, о чем меня просят. Кожа старых бабушей растянулась шире моей стопы, моя нога полностью закрывает отпечаток.
— Благодарю, господин.
Голос у него напряженный и презрительный. Он с отвращением сворачивает ткань с отпечатком. Но он еще не закончил.
— Рашид, — говорит он старшему, — дай, пожалуйста, башмаки.
О, Малеео… вот они, проклятые. Второй служитель достает их из сумки и ставит на землю возле меня.
— Примерь их… господин.
Тон у него язвительный.
Упасть, что ли, на пол, изобразив внезапную болезнь? Выйти из себя и не подчиниться? Я не делаю ни того ни другого. Стараясь удержать равновесие, я пихаю правую ногу в соответствующий башмак. Но вместо того, чтобы обличить меня, он застревает на полпути — разношенная старая кожа на два размера больше своего хорошенького изукрашенного товарища. Служитель пробует надеть башмак силой, но ясно, что они с туфлей несовместимы. Рывком, едва не повалив меня на пол, он сдергивает досаждающий башмак и отшвыривает его.
Лицо мое едва не расплывается в улыбке, но я призываю маску кпонунгу и усмиряю порыв.
— Должно быть, они принадлежали убитому, — я с извинением развожу руками. — Ты закончил, господин? У меня много дел.
Первый служитель смотрит на меня с каменным лицом. Я не отвожу глаз, не моргаю. В конце концов, его взгляд устремляется мне за спину.
— Это твой двор?
— В нем бывают и другие, — предусмотрительно говорю я, но они уже выходят наружу.
Дождь смысл все следы крови с фонтана — мрамор блестит нетронутой белизной. Какое-то время служители бродят по закрытой со всех сторон площадке, а я стою, прислонившись к двери. За моей спиной Хасан и другие стражники обсуждают женщину, которую видели в меллахе. Это еврейский квартал, поэтому балконы там выходят на улицу, а на женщине не было покрывала — и, судя по всему, она была просто персик. Стражи внешних ворот не всегда оскоплены — разве что хотят повышения до дворцовых стражей; разговор их полон сальностей.
— Это твое, господин?
В руках служителя окровавленные фассийские бабуши, которые я зарыл во дворе. Он так и брызжет ликованием. Потом, словно актер в театре, он снова разворачивает ткань с кровавым отпечатком и ставит правую туфлю на пятно. Разумеется, они безупречно совпадают.
— И что ты об этом скажешь?
Спокойно, Нус-Нус. Спокойно. Я достаточно осторожен, чтобы промолчать, вместо того чтобы говорить что-то, что упрочит мою вину.
— Сними бабуши, — приказывает он мне, и, когда я разуваюсь, указывает на испорченные туфли. — Надень.
Кровь засохла и запеклась. Туфли и так тесные, я молюсь, чтобы они стали еще теснее, но они предательски налезают, они мне как раз.
Ободрившись, служитель приносит отброшенный башмак и разыгрывает целое представление, ставя его передо мной на землю.
— Теперь сунь ногу в башмак.
Я делаю, что он велит. Разумеется, сидит как влитой. Мне конец.
— Дворцовый слуга Нус-Нус, — произносит он с торжеством, потом, помедлив, спрашивает: — У тебя есть иное имя?
Я качаю головой — такому, как он, я своего имени не назову.
— Дворцовый слуга Нус-Нус, беру этих стражей в свидетели, мы арестуем тебя по подозрению в убийстве травника, сиди Хамида Кабура.
— Не меня надо арестовать: у сиди Кабура кто-то был, когда я пришел, беспокойный молодой человек. Худое лицо, южный выговор. Он остался в лавке, когда я вышел, когда травник был еще жив. Вот кто, должно быть, убил его, не я!
Младший служитель ухмыляется:
— Так защищает себя отчаявшийся! Человек, о котором ты говоришь, — благородная особа безупречного поведения, он хорошо известен кади. Он сам пришел, услышав о смерти сиди Кабура, и был весьма полезен в нашем расследовании.
— Он сказал, что это ты остался с травником, — говорит старший служитель, и я слышу по его голосу, что он больше не верит ни единому моему слову.
Мне вяжут руки — и уводят.
— Зовут меня Элис Суонн, лет мне двадцать девять.
— Нет, детей у меня нет — я не была замужем.
— Да, я девственница.
Я отвечаю на эти вопросы с гордо поднятой головой. Я не стыжусь того, кто я. Поэтому я смотрю иноземному морскому разбойнику в лицо со всей отвагой, что мне дана, и говорю внятно. Будь обстоятельства иными, кое-кто здесь, возможно, начал бы хихикать, но коль скоро все мы боимся за свои жизни, есть вещи поважнее того, что я засиделась в девках, и моей застарелой девственности.
Писец моего захватчика заносит все эти подробности в список, идущий справа налево. Кожа у него смуглая, голова обернута тканью — я предполагаю, что нас взяли на абордаж турки. Я слышу, как за спиной у меня всхлипывают и глотают слезы Анук и Марика, мои невозмутимые служанки, сестры, нанятые, чтобы сопровождать меня из Схевенингена в Англию, — и на мгновение исполняюсь жалости. Они почти еще дети, пусть угрюмые и неотзывчивые, они не заслуживают ранней смерти. Бедняжки, они только начинают жить, они полны мечтаний, как я в их годы — о молодых людях, замужестве, детях и смехе. Большую часть пути они хихикали и строили глазки команде; а теперь те красивые парни или лежат мертвыми на палубе нашего корабля, или томятся в цепях на этом.