Завещание Шекспира - Кристофер Раш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как там, Лазарь, в царстве мертвых?
– Почему мне это не пришло в голову?
Возвращаясь домой из путешествия, люди обычно охотно делятся впечатлениями, а те, кто оставался дома, всегда их жадно слушают. Но на этот раз его никто ни о чем не спросил, и он ничего не сказал.
– Может, его не интересовал неизвестный край?
Наверное, нет, ведь главное то, что он вернулся домой к родным пейзажам, звукам и запахам любимой и привычной нам земли. Я ж говорю, он постиг секреты червей и звезд, он слышал гармонию бессмертных душ и рад был вновь надеть грязную оболочку земного праха и грубо прикрыться ею, чтобы не слышать до невозможности совершенной музыки.
– А может, потусторонний мир просто-напросто скучен?
Да, благодать может надоесть.
– Но предположим – всего лишь предположим! – что кто-то все-таки задал ему этот главнейший вопрос.
Я озадачен так твоим явленьем, что требую ответа. Отвечай! Не дай пропасть в неведенье. Скажи мне, зачем на преданных земле костях разорван саван? Отчего гробница, где мы в покое видели твой прах, разжала с силой челюсти из камня, чтоб выбросить тебя? Чем это объяснить, бездыханный труп?
– А может, Лазарю не дозволялось ответить?
Мне не дано касаться тайн моей тюрьмы. А то бы от слов легчайших повести моей зашлась душа твоя… Но вечность – звук не для земных ушей.
– Как и государственные тайны.
– Как музыка небесных сфер, к которой мы нечувствительны. Как сон Основы[17], который не может перевести дурак. Или осел.
– А может, в Писании ошиблись, что-то пропустили? Ведь Библию написал не Бог, а писцы – перьями и чернилами. И если они были такими же, как в моей конторе…
Ни слова, Фрэнсис. Момент был упущен, редкостной возможностью пренебрегли. Невидимое измерение жизни, укромное место за сценой, куда после последнего поклона уходят умершие актеры, осталось невыясненным.
– Кстати, об актерах, Уилл…
Драма Лазаря застыла на холсте. И вот что я тебе скажу, Фрэнсис. Теперь, много лет спустя, когда я сам приблизился к ответу на вопрос, я знаю, что, если бы в тот день ответ был дан, это было бы концом всей драматургии и всего искусства, и я не написал бы ни строчки.
– Почему?
А потому, Фрэнсис, что ничего неизвестного не осталось бы.
– Ну не уверен. И чего б ты достиг, узнав о том, что происходит после смерти?
Это главнейшая и важнейшая тема.
– Вот только не надо! А как же философия, медицина, астрономия, юриспруденция, наконец?
Как низменно и тесно для меня!
– Я знаю, что ты сейчас скажешь.
Достойно это слуг и торгашей…
– …Кого влечет один наружный блеск[18]. – Фрэнсис был доволен, что узнал цитату. – Кстати, о блеске: и сколько еще таких безобразий в твоем сундуке?
Девять, а было одиннадцать.
– Ничего себе! Так. Их мы положим назад, а вот есть ли там еще бургундское? Пока мы тут копаемся в сундуке, моль и ржа пожрут все твое имущество!
А еще раньше ты съешь и выпьешь все запасы в доме, бездонная ты бочка хереса.
– Жалкий порей!
Сундук жестокостей!
– Редиска!
Вместилище скотства!
– Вздутая водянка!
Утроба, набитая кишками и потрохами!
– Ладно, ладно. Где мне соревноваться с тобой! Меж тем хочу тебя поздравить, Уилл: говяжья лопатка наперчена в меру.
Несвежего наперченного мяса мне хватило в Лондоне. Ты вот только что упомянул актеров…
– Поговорим о них попозже, когда до них дойдет черед. А пока – кому ты завещаешь эти холсты? Решай быстрее.
Ты же слышал, что она сказала. Не упоминай их отдельно в завещании. Пусть числятся домашней утварью.
– Которая отходит кому? Поконкретней, пожалуйста.
Всю прочую недвижимость, мою собственность, арендуемые мною имущества, серебряную посуду, драгоценные каменья и какое бы то ни было движимое имущество, по уплате моих долгов и уплате завещанного мною имущества и по израсходовании денег на мои похороны, я даю, предназначаю и завещаю моему зятю, Джону Холлу, дворянину, и дочери моей Сюзанне, супруге его.
– Постой-ка. Это завещание все задом-наперед и шиворот-навыворот. Не свести концов с концами!
Неважно. И добавь здесь, после «Джону и Сюзанне»: которым я повелеваю быть и которых я назначаю душеприказчиками сего моего последнего завещания.
– Хоть что-то решено! А теперь давай-ка вернемся к началу.
Начало. Ах да, конечно. Я как-раз о нем и говорил.
– Итак, холсты разбудили твое воображение.
Они были немым театром и первым шагом к театру настоящему.
– Но впереди был долгий путь, мой друг.
Теперь он почему-то кажется коротким.
– Это всегда так. Значит, сюжетов тебе хватало.
Странно, что немногие становятся сочинителями. С детства я кормился картинками с холстов: плод познания, которого вкусили Адам и Ева; голова Авеля, размозженная посохом его брата…
– Собаки лижут язвы прокаженного. – Фрэнсис уложил Лазаря на место и принес еще бургундского.
Но ран Иезавели они не зализали.
Ангелы играют на лирах и расчесывают золотые волосы.
А прямо под ними, под восхитительным дождем их слез, сидит голый человек в пепле и прахе выгребной ямы и соскабливает со своей кожи волдыри осколками глиняных черепков.
– Холсты явно научили тебя долготерпению Иова.
Пускай я чем-то бога прогневил…
– Над непокрытой головой моею он мог излить несчастье и позор.
Я испил причитающуюся мне чашу страданий.
– Будем надеяться, они были не такие ужасные, как у Иова?
Мое воображение зародилось не в уме и не в сердце. Оно, как огонь Венеры, коренилось в каком-то другом месте. У меня не было недостатка в наставниках. К трем годам меня попотчевали полным собранием сочинений Господа Бога в интерпретации моего сварливого дяди со сниттерфилдских холмов. Я воспринимал их как историю мира, которая шла от Адама, – слова Господа передавались как нечто, высеченное в камне, и дополнялись катехизисом от дяди Генри.
– Какой такой катехизис?