Последняя Золушка - Наталья Костина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это длилось бесконечно: сейчас я не просто вспоминаю — я пытаюсь передать весь свой детский ужас и длящийся, длящийся, длящийся без остановки кошмар одним длинным предложением. Я не знаю, как надо и можно ли так писать и как на это нововведение посмотрит литература — и нововведение ли это вообще? — но теперь, когда я мысленно снова оказалась в той спальне и хватаю ртом воздух, как и тогда, не в силах даже вдохнуть, мне плевать на все новшества и все каноны!!!
Я упала на пол, слюнявый комок одеяла вывалился из моего рта, но кричать я уже не могла… или же приняла их правила и попросту не посмела? Или подумала, что умираю, или потеряла сознание, или… или… или!..
Со мной происходило все это разом. Я лежала на полу. Второго одеяла не было. Мое — то, которое мне дали и за которое я должна была теперь отвечать: на постели нельзя было лежать днем, есть, играть, — это самое имущество, вверенное мне, было грязно, изорвано и мокро. Мерзко мокро. Потому что я описалась.
Скорчившись, я лежала мокрая и дрожащая, не в силах пошевелиться — от боли, от ужаса, со сломленным духом. У меня не было денег, чтобы им отдать, и меня звали Мирабелла. Я не умела смотреть людям в лицо, потому что мои глаза меня подводили. Как подвел только что мочевой пузырь.
Скрипнула дверь. Щелкнул выключатель. Под веками поплыли радужные круги — так сильно я их стиснула.
— Что тут у вас происходит?!
— Косая упала с кровати, — равнодушно сказал чей-то голос, а второй добавил:
— Похоже, она еще и обоссалась!
— Извините, — сказал я, — простите… я понимаю, что очень поздно, но у меня очень болит голова, и мурашки по затылку бегают… И лекарств я почему-то никаких не взял… и не знаю, какие от этого… от мурашек… Вы не могли бы сказать куда, я мог бы подойти…
— Вы в каком номере? — быстро спросил голос в трубке. — Не нужно двигаться, я сама к вам подойду!
— Видите ли, я в служебном… который без номера… третий этаж, последняя дверь, в конце коридора… с видом на озеро, — зачем-то добавил я, хотя за окном была тьма кромешная, что было и неудивительно в третьем часу ночи.
— Так вы писатель? — спросил телефон.
— Ну… да.
— Пожалуйста, не вставайте и не делайте резких движений. Я знаю, где это. Сейчас я к вам поднимусь. Я сама открою дверь, у меня есть универсальный ключ!
Она явилась даже быстрее, чем я ожидал. Белый халат наброшен наспех, под ним — не то пижама, не то зеленая хирургическая роба, что под последней, я рассматривать не стал. Да и зрение, честно говоря, фокусировалось из рук вон плохо — то ли от головной боли, то ли еще от чего.
Вошедшая доктор стремительно распахнула объемистый саквояж:
— Голова давно болит? Не кружится, в глазах не двоится? Чувство онемения только в затылке? Руки, ноги не отказывали? Не нужно садиться, я все сделаю сама.
Стиснул руку манжет тонометра. Вот оно, оказывается, как правильно, когда у тебя мурашки в затылке: «чувство онемения»! В висках стучало тонко, резко и быстро: тинк-танк! тинк-танк! в затылок, уставший от мурашек, — в два раза медленнее, с потягом — та-а-анк! та-а-анк!
— Ого! — сказала докторица с универсальным ключом. — Двести на сто двадцать!
— Это много? — поинтересовался я, прорываясь через все «тинк-та-а-анк», как сквозь густую патоку.
— Даже слишком! Вот это под язык, — она ловко сунула мне таблетку, — и сейчас укольчики сделаем… Раньше гипертонические кризы бывали?
— Гипертония?… — недоверчиво протянул я. — Нет, такое в первый раз!
— Все когда-нибудь бывает в первый раз. Переворачивайтесь на живот, но не резко… ага, а теперь в ручку! Кулачок сожмите… можете отпускать. Таблетку рассосали?
— Да.
— Вот и славненько. Теперь будем ждать прихода! А пока расскажите-ка мне о себе…
— Я Стасов, — сказал я растерянно. — Лев… э-э-э… Вадимович. Писатель…
— Я знаю, что вы Стасов. — Круглосуточная доктор позволила себе улыбнуться. Улыбка у нее была… милая? Да, милая. И она шла к наспех собранным в хвост каштановым волосам, и явно восточного разреза глазам, и даже к салатовым просторным штанишкам, не доходившим до стройных щиколоток. — Вы мне лучше скажите, больной Стасов, вы сегодня крепкие напитки употребляли? Может быть, волновались? Неприятности? Стресс?
— Э-э-э… ничего такого, — промямлил я. Не считать же, в самом деле, стрессом прочтенные домашние работы? И тот листочек, не имеющий никакого отношения к легковесному заданию, которое они все отработали, и сдали, и забыли… и я забыл. И даже как-то уже немного отошел от шока: когда эту несчастную, косенькую Мирабеллу избили и она описалась. Одинокая, маленькая девчушка на холодном полу чужого дома… дома, к которому надо привыкать, несмотря на все то, что никак не давало это сделать: побои, ненависть, презрение, постоянную, изматывающую травлю…
Меня миновала чаша сия, хотя я сам был не похож на других мальчишек и частенько огребал за это по полной, — но шестилетняя девочка, одна-одинешенька, без родных и друзей?… Я вспомнил, как сегодня вечером все пытался и пытался заглянуть в глаза девушки-богомола, прочесть в них что-то… какую-то отгадку. Это не могла быть она — теперь я был в этом почти уверен, почти на все сто уверен! Оставались лишь какие-то доли процента, допустимая погрешность, но я хотел исключить и ее, и все исподтишка посматривал и посматривал… Ее глаза были безупречно красивы, словно отполированные серо-зеленые прозрачные камни. Они не косили. И отзеркаливали меня, не впуская никуда, даже в эти ничтожные, допустимые доли погрешности. Они были совершенны, эти глаза… совершенно непроницаемы!
— Незапланированные нагрузки?
О да! Весьма незапланированные… Как и этот листок, прикрепленный позади обязательного, ни к чему не обязывающего задания. Листок с еще одним мучительным рассказом, переданным с такой поразительной точностью, что у меня перехватило дыхание. Сзади, на чистой стороне листа с описанием сцены избиения было написано от руки: «Знаете, вы были правы — если начать, остановиться уже невозможно».
Еще я вспомнил предварившее все сегодняшнее: мерзкое жужжание бракованного дневного света, визг металлических ножек по плитке и это «я бы вдул», в одно мгновение взрезавшее какую-то важную грань, отделяющую прежнего меня от меня нынешнего, и вызвавшее обвал… обвал чего? Я не мог этого объяснить, я как будто перестал владеть связной речью — речью со всеми ее нюансами и тонкостями, где все регламентировано и разложено по полочкам, где мурашки — это не совсем онемение… Мурашки — это когда металлом по бетону, песком по стеклу, детским острым кулачком по детским же ощетинившимся ребрам… Гипертонический криз? Разве случается такое просто потому, что прочел какие-то распечатанные на принтере слова? Трудно поверить, особенно человеку профессии, так же строго регламентированной, точно сосчитавшей, сколько костей в скелете и через какое до секунды определенное время делится оплодотворенная клетка! Разве можно объяснить все это ей — этой, в белом халате, круглосуточной, безотказной, как хорошо отлаженный механизм, просыпающийся от малейшего толчка, кодовой фразы «у меня очень болит…». У меня действительно ОЧЕНЬ болело… болели все эти прочитанные СЛОВА, наверное, просто не умещавшиеся в моей голове, забитой скопившейся за годы тридцатью двумя томами спрессованной трухи! Поэтому стучало, болело, и сейчас мне помогут — выбросят, вычистят это вон… чтобы осталось только мое, привычное, чтобы больше никаких мурашек… никакого тягучего скрипа по стеклу, металла по бетону…