Конец одного романа - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генри, Генри, Генри — это имя вечно мешало радоваться, смеяться, любить, напоминая, что любовь смертна, что побеждают привычка и привязанность.
— Ты не бойся, — сказала она, — любовь не кончается…
И почти два года прошли, пока я не встретил ее и она не вскрикнула: «Вы?»
После этого я, конечно, еще надеялся. Когда не отвечал телефон, я думал, что это случайность; когда же, через неделю, я встретил служанку и узнал, что Майлзы уехали куда-то в деревню, я сказал себе, что в военное время письма часто теряются. Утро за утром слышал я, как кладут почту в ящик, и нарочно сидел наверху, пока все не принесет хозяйка. Письма я не разбирал, откладывал разочарование, берег надежду. Я читал их по порядку и только дойдя до последнего убеждался, что от Сары ничего нет. Потом я кое-как жил до четырехчасовой почты, и все, опять начиналась ночь.
Почти неделю я не писал ей из гордости, но как-то утром, оставив все это, написал сердитое, тревожное письмо и пометил конверт словами: «Срочно!» и «Прошу переслать». Ответа не было, и тут я потерял надежду и вспомнил в точности, что она сказала: «Люди ведь любят Бога, а не видят». Я с ненавистью думал: «Всегда ей надо хорошо выглядеть в зеркале. Она путает веру с предательством, чтобы казаться себе благородной. Не хочет просто признаться, что теперь ей больше нравится спать с X».
Это время было хуже всего. Ремесло мое — воображать, думать образами; пятьдесят раз на дню и ночью, как только я проснусь, занавес поднимался, начиналась пьеса, все одна и та же — Сара на постели, Сара с этим X делала то же самое, что делали мы с ней. Она целовала его на свой, особый манер, изгибалась, кричала, как от боли, забывала себя. Я принимал таблетки, чтобы сразу заснуть, но не нашел таких, от которых бы я спал до утра. Одни лишь Фау отвлекали меня — несколько секунд, от тишины до взрыва, я не думал о Саре. Через три недели образы ничуть не померкли, им не было конца, и я начал всерьез размышлять о самоубийстве. Я даже назначил число и стал с какой-то надеждой копить таблетки. «В сущности, — думал я, — так жить незачем». День настал, я отложил задуманное, игра тянулась и тянулась. Не трусость, а память останавливала меня — я вспоминал, как разочарована была Сара, когда я вошел после взрыва в комнату. Наверное, она надеялась, что я умер, — тогда не так совестно крутить любовь с этим X, ведь есть же у нее элементарная совесть… Если я убью себя, ей будет незачем беспокоиться, а так — беспокоится же она, хоть когда-то. Я не собирался облегчать ей жизнь. Я бы хотел, чтобы она мучилась как можно сильнее, но не знал, что для этого сделать, и еще больше злился. Я очень, очень ненавидел ее.
Однако у ненависти есть конец, как есть конец у любви. Через полгода я заметил, что не думал о Саре целый день и неплохо себя чувствовал. Это был еще не конец — я купил открытку и хотел написать что-нибудь такое, чтобы причинить хоть мгновенную боль; но когда я вывел адрес, причинять боль мне расхотелось, и я бросил открытку на тротуар. Странно, что ненависть ожила, когда я встретил Генри. Помню, открывая новый отчет, я подумал: «Если бы так ожила любовь…»
Паркис поработал на славу, квартиру узнал — на верхнем этаже, живет в ней мисс Смитт с братом Ричардом. Я подумал, так ли удобна сестра, как был удобен муж, и весь мой скрытый снобизм взыграл при такой фамилии, через два «т», подумать только! «Неужели, — подумал я, — она докатилась до этого?» Кто он — последний из любовников, с которыми она была эти два года, или, когда я его увижу (а я твердо решил убедиться во всем самому), передо мной будет тот, к кому она ушла от меня в июне 1944?
— Позвонить мне и войти, как оскорбленному супругу? — спросил я Паркиса, который назначил свидание в кондитерской, потому что не мог повести мальчика в бар.
— Нет, сэр, не надо, — сказал он, накладывая в чай сахар. Мальчик сидел подальше, за столиком, пил оранжад и ел пышку. Он разглядывал всех, кто войдет. Они отряхивали мокрый снег с пальто и шляп, а он глядел на них острыми карими глазами, словно собирался писать отчет. Может, так и было, он же учился у отца. Тот говорил:
— Понимаете, сэр, если вы хотите давать показания, это осложнит дело.
— До суда не дойдет.
— Порешите миром?
— Нечего решать, — сказал я. — Нельзя волноваться из-за человека по фамилии Смитт. Просто хочу на него поглядеть, вот и все.
— Лучше всего сказать, что проверяете счетчик.
— Не могу я надеть форменную фуражку.
— Понимаю, сэр. Я тоже таких вещей избегаю. И хотел бы, чтоб мальчик избегал, когда подрастет. — Он следил печальным взором за каждым движением сына. — Он просил мороженого, сэр, но я отказал, холодно. — И он вздрогнул, словно бы от одной мысли. Я не сразу понял, что он имеет в виду, когда он добавил: — У каждого дела своя честь.
— Вы не отпустите сына со мной? — спросил я.
— Если вы пообещаете, сэр, что ничего дурного не будет, — неуверенно ответил он.
— Я не хочу заходить, когда миссис Майлз там.
— При чем тут мальчик, сэр?
— Я скажу, что ему стало плохо. Мы спутали адрес. Им придется пустить его ненадолго.
— Это он может, — гордо сказал Паркис. — Перед Лансом никто не устоит.
— Его зовут Ланс?
— Ланселот, сэр. Как рыцарь Круглого стола[13].
— Удивительно! Такой неприятный эпизод…
— Этот рыцарь нашел Грааль, сэр.
— Нет, то Галахад. Ланселота застали с Гиневрой.
Почему так хочется дразнить невинных? Из зависти? Паркис печально проговорил, глядя на сына так, словно тот его предал:
— Не слыхал…
На следующий день, вопреки воле отца, я купил мальчику мороженое по дороге к Седар-роуд. У Генри были гости, так сообщил Паркие, и я мог не беспокоиться. Паркис вручил мне сына, почистив его как следует. Тот был в самом лучшем костюме, он ведь впервые выходил на сцену вместе с клиентом, а я — в самом худшем. Земляничное мороженое упало ему на пиджак, получилось пятно. Я сидел тихо, пока он не съел все до капли, потом спросил:
— Еще порцию?
Он кивнул.
— Земляничного?
— Ванильного, — ответил он, потом прибавил: — Пожалуйста.
Вторую порцию он ел осторожно, облизывал ложку, словно удалял отпечатки пальцев. Взявшись за руки, мы пошли на Седар-роуд, как отец с сыном. «Ни у меня, ни у Сары нет детей, — думал я. — Разве семья, дети, тихая, скучная жизнь не лучше вороватой похоти, и ревности, и этих доносов?»