Шампанское с желчью - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, папа… Вверх, вниз!.. Кровь сверху вниз на постель…
Его вдруг затошнило, стало противно и от съеденного им и от стоящего на столе, захотелось что-нибудь выпить. Он торопливо встал из-за стола и прошел в свою комнату, осматриваясь по сторонам. На полке стояла большая бутылка чернил. Сережа схватил ее, откупорил и начал пить, запрокинув голову…
Позднее, когда Сережа уже лежал в постели, когда ему был сделан успокоительный укол и он засыпал, ровно дыша, хоть и с бледным, покрытым красными пятнами лицом, невропатолог Першиц, срочно вызванный, тихо говорил в столовой Ивану Владимировичу:
— Все утрясется, коллега. Обычная истерия подростка. Наверное, сердечная драма. Возможно, и половые проблемы. Это отчасти и по вашей части. Ведь психика подростка близка к женской. Недаром hystera — по-гречески — матка. То, что раньше считалось болезнью только зрелого женского организма и связывалось с болезнью женского полового аппарата, теперь, увы, приходится распространять даже на зрелых мужчин. Тем более на подростков. Три-четыре дня, неделька, и он будет здоров… Пил чернила? Что ж, и уксус пьют, и мел едят, и песок едят от всякого рода подобных потрясений. Конечно, всякое бывает… Бывает и суицидомания…
— Вот это-то меня и пугает! У его матери тоже случалось подобное… Стремление к самоубийству.
— В данном случае не думаю, коллега. Три-четыре дня, неделька, и все утрясется.
Действительно, через несколько дней Сережа был уже физически здоров, хотя мысль об Афонькином самопале не оставляла его.
Мысль эта была глубоко упрятана, но Сережа ее постоянно чувствовал, словно гвоздь, вбитый по шляпку в темя.
Когда через несколько дней Сережа впервые вышел из дому, то ощущения от раннего утра были свежи, дышалось легко, но в то же время гвоздь в темени неотступно напоминал о себе.
При Сережином пробуждении светило солнце, однако когда он вышел на улицу, солнечный свет померк, сначала время от времени еще вспыхивая а затем прочно заглушенный низкими дождевыми тучами. В летний, пасмурный, теплый день обостряются запахи, яснее слышны птичьи крики и всюду, во всем, — ожидание, во всем переходное состояние, неустойчивость, неподвижность. Особенно это чувствуется в поле, где неподвижные колосья и высокая луговая трава, чувствуется в лесу, где неподвижные ветки деревьев ожидают дуновения ветра. Или у реки, где неподвижная гладь воды ожидает первой ряби первых морщин, от которых еще сильней закричат чайки и закачаются гремя цепями, лодки. Сережа шел среди этого общего ожидания, сам таким же ожиданием переполненный.
У лодочной станции Афонька с Костей Кашонком возились на пристани, закрепляя парусиновый тент, видно, перед дождем. Едва глянув, Сережа вспомнил, что с Кашонком лучше ему не встречаться. Однако Кашонок посмотрел на него без злобы и усмехнулся.
— Эй, ты, шницель, поди сюда. Я таких ребят люблю. Крепко он меня на калган тогда взял, — сказал Кашонок, повернувшись к Афоньке.
— Поди сюда, Сука, — ободряюще позвал и Афонька.
«Пойду, — решил Сережа, — иначе где же взять самопал?»
— Давай на вась-вась, — сказал Кашонок и протянул Сереже свою твердую, как наждак, ладонь.
Меж тем вокруг уж шумело, клокотало, раздувало пузырем рубахи, рвало, ворошило волосы, рвало, потрошило ветви деревьев.
— Держи! — крикнул Кашонок, потому что парусиновый тент над помостом рвануло к небу, точно он собирался взлететь. — Держи конец! — и бросил мокрый, жесткий канат, за который Сережа и ухватился.
Вместе с Кашонком и Афонькой Сережа, упираясь ногами в помост, приземлил, усмирил тент. Разгоряченный этой борьбой, обдуваемый влажным порывистым ветром, Сережа почти забыл — так ему показалось, — ради чего пришел на лодочную станцию, но гвоздь в темени тут же и подсказал, напомнил: за самопалом. Чтоб убить себя. Выбрав момент, когда Кашонок отошел, Сережа приблизился к Афоньке и уже хотел начать разговор о самопале, но Афонькины глаза весело смотрели мимо Сережи куда-то в сторону пляжа.
— Гляди, — крикнул Афонька Кашонку, — твоя полковница бежит!
— Где?
— Туда смотри.
Сережа тоже посмотрел в сторону, куда указывал Афонька.
— Кира! — крикнул Кашонок, сложив ладони рупором у рта. — Товарищ Харохорина!
Лицо Харохориной было теперь не такое, каким видел его Сережа на бульваре, — важное, застывшее, но и не такое, каким видел его Сережа в кустах, — мертвое, пугающее, безумное. Это было лицо озорное, сияющее, играющее, зовущее к себе. Ветер рвал на Кире цветной сарафан, точно пытаясь ее раздеть, а она весело сопротивлялась охальнику, удерживая полы сарафана обеими руками. Но, когда пыталась одну руку использовать, чтоб убрать застилающие глаза темно-русые волосы, ветер рванул сарафан кверху, обнажив длинные стройные ноги, какие Сережа видел только у статуй в парке, мелькнули голубые трусики, притягивающие взгляд так, что у Сережи застучало сердце и он со стыдом ощутил свою вспухшую, горячую промежность. Он тревожно оглянулся, но Кашонок и Афонька смотрели не на него, а на Киру.
— Буря какая, мальчики, — говорила Кира Харохорина волнующим, возбуждающим голосом, — а я, дура, на пляж собралась.
— Буря стороной пройдет, — сказал Кашонок и указал на дальний берег, над которым было темно и блистали молнии. — Все туда пойдет, в камыши.
— Ах, досада, — сказала Кира Харохорина, — а я как раз туда и хотела. Лилий нарвать хочу. Лилии там красивые. — Она засмеялась возбуждающим смехом.
Впрочем, что бы она ни делала, — смеялась ли, говорила ли, просто молчала, — все возбуждало Сережу, и он досадовал на себя, старался не смотреть на Киру, но глаза его сами собой к ней возвращались. Кашонок взял Киру за руку, отчего у Сережи завистливо застучало в висках, и Кира с Кашонком пошли к дощатому бараку лодочной станции.
— Крепка лакшевка, — сказал Афонька, глядя на обутые в сандалии без каблуков ноги Киры Харохориной, легко, волнующе ступающие рядом с косолапой, крепкой поступью босых ног Кашонка. — Хороша! Муж у ней летун, полковник, Герой Союза. Привез на отдых к тетке, у ней тетка здесь, привез, а сам уехал. Муж ее любит, балует, а она курва… Она деньгам счета не знает. Послала меня за пивом, дала кучу денег, принес пиво и сдачу, удивилась, что столько пива и еще сдача есть. Косте Кашонку куртку кожаную летную подарила, совсем новую, и часы летные. Вообще она добрая…
— Афонька, поди сюда, — позвал Кашонок, выйдя из барака.
Афонька подбежал к Кашонку, что-то с ним обсудил и, вернувшись, спросил Сережу:
— Поедешь со мной на тот берег? Киру Харохорину повезем. Кира хочет лилий нарвать, а Косте некогда.
Сереже страсть как хотелось поехать, но что-то пугало.
— Ведь буря, — сказал он, чтоб как-то оправдаться и скрыть свое желание и испуг.
— Буря утихает.
И верно, утихли на берегу деревья, кусты, а волнующий шум ветра перешел в однообразно успокаивающий шелест дождя по листьям и гулкий барабанный бой по парусиновому тенту. Но вода по-прежнему мятежно волновалась, покрытая до самого дальнего, едва виднеющегося берега белыми барашками, белыми, пенистыми раскатами волн.