Нация прозака - Элизабет Вуртцель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как на первом курсе мы с друзьями допоздна засиживались в общежитии или в кафе, сравнивая наши семейные истории ужасов. Мы практически соревновались: чей отец хуже всех справлялся со своими родительскими обязанностями (Джордана постоянно жаловалась на то, что ее отцу хватало денег на дорогие вина и квартиру на Парк-авеню, но он так ни разу и не сводил ее куда-нибудь поужинать), чья мать была самой бестолковой, нервной и вконец потерянной под бременем родительских забот (этот конкурс я всегда выигрывала). Всегда было интересно узнать, кто из нас установил абсолютный рекорд по необщению с тем из родителей, кто не был официальным опекуном (почти всегда с отцом), потому что последний или завел новую семью и переехал в Сан-Диего, или просто-напросто был редчайшим придурком, который взял и свалил без каких бы то ни было объяснений.
Чем больше детей разведенных родителей я встречаю, тем больше моя собственная история начинает казаться обычной и самой что ни на есть банальной. Каждый раз, когда я рассказываю о своих проблемах психологу, я чувствую себя жутко глупо, потому что, Господи Иисусе, и что? Я не могу уравнять всю ту боль, несчастье и отчаяние, которые я выстрадала, вытерпела во время депрессии, с теми событиями, из которых на самом деле состоит моя жизнь, ведь в них даже близко нет ничего особенного. Я не спорю с тем, что слишком эмоционально реагировала абсолютно на все, что со мной происходило, но, серьезно, есть что-то неправильное в том, чтобы винить статистику в своей неудавшейся жизни.
Если задуматься о реальных масштабах распространенности депрессии – особенно среди моих ровесников, – легко впасть в безраздельное онемение, настолько сильное, что его можно сравнить с ощущением, когда кто-то бьет тебя по замерзшей, парализованной от холода руке или ноге, и синяки есть, а боли нет. Почему именно тот или иной человек подсел на сертралин[83], пароксетин[84] или прозак, почему некоторые люди считают, что страдают от большого депрессивного расстройства, – как по мне, детали куда менее существенны, чем сам факт того, что все это на самом деле происходит. Спросите кого-нибудь о том, как его угораздило загреметь в бездну отчаяния, и вы услышите новую версию вечной истории о проблемах в семье. В которой обязательно упомянут развод, смерть, алкоголизм, наркозависимость и все в таком духе, в самых разных комбинациях. К чему я это – существуют ли вообще люди, которые не считают свою семью катастрофой?
Но, само собой, отец не мог спать все то время, что мы проводили вместе. В конце концов, он был заядлым фотографом, обожал свой Nikon, а я была его любимой моделью. Всучить папе фотокамеру – это был единственный беспроигрышный способ не давать ему спать. Мои дошкольные фотографии – просто что-то: вот мне два года, и я бегаю за белкой в Центральном парке; ловлю ртом струйку из питьевого фонтанчика в зоопарке; сижу на столе в мамином офисе, а платье, оказывается, задралось так высоко, что видно нижнее белье; разгуливаю в маминых туфлях и темных очках по квартире; выгуливаю собаку. Можно даже раскопать снимок, на котором я сижу нога на ногу где-то на скамейке в парке – велосипедки, белая футболка, косички и густая челка, индийские бусы на шее и загадочное, задумчивое выражение лица. И надутая щека, словно мне скучно или я стесняюсь. Похоже, эта фотография казалась всем до того милой, что в итоге она превратилась в открытку с чем-то вроде хайку на обложке: «Людям вроде меня нравятся люди вроде тебя». Говорят, она неплохо продавалась в Калифорнии.
Как-то раз, когда он фотографировал меня в зоопарке Центрального парка (думаю, мне было года два или три), я спросила отца, скоро ли он вернется домой.
– Малышка, я не вернусь, – сказал он. В памяти всплывает серая брусчатка, которой был вымощен зоопарк, – кажется, я все время смотрела себе под ноги, пока шел этот разговор.
– А мамочка говорит, что ты вернешься, – возразила я.
– Уверен, она вовсе не это имела в виду. – Он остановился от усталости – кажется, вот-вот потеряет сознание. – Мы с твоей мамой собираемся жить дальше раздельно, как и пытались тебе объяснить, – помолчав, он добавил: – Что вовсе не значит, что я тебя разлюбил.
– Но папочка, – настаивала я, – мамуля велела мне сказать тебе, что если ты захочешь вернуться домой, то и она будет рада, что ты вернулся.
– Уверен, все было не так.
Конечно, он был прав.
В то же самое время – когда родители еще только-только разошлись и прилагали героические усилия, чтобы сохранить вежливость, – отец время от времени оставался со мной, когда мамы не было дома вечером. Иногда он приводил свою девушку, мою будущую мачеху, Элинор, и я играла с большими, яркими платками от Пуччи, которые она носила с водолазками, – завязывала себе глаза или нежно гладила мягкий шелк. Вдоль гардеробной у нас в квартире шел длинный, узкий коридор, и я обожала стоять на папиных ступнях, подняв руки вверх, чтобы он держал и не давал мне упасть, и так я, в буквальном смысле ставя себя на его место, ходила по его ботинкам вдоль коридора. А когда приходило время ложиться спать, требовала, чтобы он оставлял обувь, эти рыжевато-коричневые полуботинки, в проходе, прямо за дверью моей спальни. Мне было важно знать, что я могу выглянуть из комнаты и убедиться, что отец дома. Как будто я уже тогда понимала, что однажды он меня бросит.
Перед тем как лечь спать, я часто спрашивала отца и Элинор о том, когда они поженятся. Иногда я грозилась застрелить их обоих, если они с этим не поторопятся. Я совершенно не представляла, как выглядит нормальная семья, и поэтому считала, что это, в общем-то, замечательно – мой отец женится, и я попаду на настоящую свадьбу вместо спектакля, который я разыгрывала для Барби и Кена, или той церемонии, что мы с Марком Купером устроили в детском саду, когда он сказал, что я могу быть Женщиной-кошкой, если он будет Бэтменом, что, по сути, сводилось к тому, что я не наябедничаю на него за то, что приставал ко мне во время тихого часа. После всех этих пародий я почему-то думала, что мне купят новое платье и поручат разбрасывать цветочные лепестки. Мне даже