Кентавр - Элджернон Генри Блэквуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А бессвязность последней части рассказа почти нагнала на него скуку. Ибо, как он легко догадался, это был четко рассчитанный ход. Прежде всего нацеленный на то, чтобы выявить сходную нечеткость в его собственных взглядах. Но нет. Он видел все замыслы приятеля насквозь. Шталь желал спасти его, показав, что сходные переживания, испытанные им, были всего лишь симптомом душевного расстройства. А вместе с тем навязать ему исподволь свою интерпретацию событий. Однако интуитивно ирландец чувствовал, что доктору даже хотелось бы услышать иное объяснение, отчасти он был готов его принять.
Внутренне улыбнувшись, О’Мэлли наблюдал, как Шталь снова, как встарь, готовит кофе. И терпеливо ждал продолжения. В определенном смысле это было даже полезно. На потом. Когда он вернется в цивилизованные края к цивилизованной жизни, ему нередко придется сталкиваться с подобной реакцией после передачи своего послания современным думающим, образованным людям — тем, кого он обязан привлечь на сторону своей мечты, ибо без их поддержки ни одно движение не может быть хотя бы отчасти успешным.
— Значит, как и мне, — начал Шталь, ограждая руками, пламя спиртовой горелки на столе между ними, — вам едва удалось вырваться. Буквально чудом. С чем я вас от души поздравляю.
— Благодарю, — сухо откликнулся ирландец.
— Запишите свою версию, я свою уже почти завершил — и сравним записи. Может, мы даже могли бы опубликовать их вместе.
Он разлил по чашкам ароматный кофе. Приятели сидели друг против друга за маленьким столиком. Но О’Мэлли не проглотил наживку. Он хотел услышать повесть приятеля до конца.
И через некоторое время напрямую попросил об этом.
— Значит, стоило выписать беспокойного пациента, как все сразу прекратилось?
— Через некоторое время. Довольно скоро.
— И у вас также?
— Я пришел в чувство. Восстановил контроль над собой. Неподвластные рассудку импульсы отступили, — он улыбнулся, отхлебнув кофе. — Ведь сейчас перед вами, как видите, сидит вполне здравомыслящий судовой врач, — закончил он, глядя прямо в глаза собеседнику.
— Поздравляю…
— Vielen Dank[104], — поклонился он.
— Однако что же вы пропустили? — продолжал Теренс. — Подобно мне, вы могли бы познать Космическое Сознание! Могли бы повстречаться с богами!
— В смирительной рубашке, — резко отреагировал доктор.
И они расхохотались, как некогда прежде, с бокалами кахетинского в руках — два противоборствующих типа, что вечно будут спорить друг с другом.
Вопреки ожиданиям, немцу больше почти нечего было сказать. Он упомянул, как начал искать труды прежде неведомых ему мыслителей, желая найти объяснение пережитому, сколь умозрительным бы оно ни оказалось. Коснулся того, как набрел в своих поисках на Фехнера, «поэтические теории» которого весьма тщательно изучил, как добавил в свой круг чтения наиболее достоверные отчеты о спиритизме, и даже менее разработанные теории, согласно которым часть человеческого существа, именуемая астральной или эфирной, способна отрываться от родительского центра и, влача вслед за собой более тонкие воздействия желаний и стремлений, построить весьма ярко воспринимаемое субъективное состояние, где все эти стремления осуществляются, истинный рай.
Однако он не выдал, какое именно воздействие произвело на него это чтение, а также не поделился мнением, обнаружил ли он некую истину или возможное толкование. Лишь перечислил список имен авторов и названий книг, не менее чем на трех языках, отличающийся поистине всеохватностью, от Платона и неоплатоников, и далее через века, включая Майерса, Дюпреля[105], Флурноя[106], Лоджа[107]и Мортона Принса.
Изо всех них, как О’Мэлли понял по наиболее часто упоминаемым фрагментам еще на пути в Батум, Фехнер импонировал противоречивому и оригинальному уму доктора больше всего, хотя напрямую он в этом не сознавался. По крайней мере, казалось, что он склонялся к мысли о нераздельности сознания и материи и что своего рода космическое сознание может быть свойственно Земле, равным образом как и другим планетам и звездам. Идея прамира, о которой он так часто упоминал, отчасти захватила его воображение — это, по крайней мере, было ясно.
Ирландец все впитал, но был уже слишком утомлен, чтобы спорить, и слишком завален новыми сведениями, чтобы задавать вопросы. Обычная говорливость покинула его. Он дал доктору выговориться, ни разу не перебив. И предостережения усвоил вместе с прочим. Но ничто из услышанного не переменило его намерений.
Уже не первый восход солнца встречали они со Шталем вместе, теперь же, когда они ступили на палубу, вдохнуть утреннего воздуха, перед ними встала, словно сон, оставленный по себе на морской глади ночью, Корсика.
— По крайней мере, теперь вы понимаете, отчего я тогда с таким интересом наблюдал за вашим другом и так хотел разделить вас, чтобы вы не подвергали себя опасности во сне, когда влияние находящегося рядом «русского» особенно сильно, а в то же время не мог удержаться, чтобы не проследить, какое он оказал на вас воздействие вблизи. Потому я всегда так хорошо понимал, что творится у вас на душе.
О’Мэлли спокойно повторил то, во что верил и что питало его мечту:
— Когда вернусь, стану распространять на родине свою весть. Поскольку она истинна.
— Лучше молчать, — последовал ответ, — сколь бы истинна она ни была, мир не готов ее услышать. Сами убедитесь: уже во время рассказа суть улетучится. И рассказывать будет нечего. Кроме того, ваша мечта должна одновременно открыться многим. Вас никто не поймет.
— Могу лишь пытаться.
— Ни до одного делового человека вы не достучитесь, разве что совсем до немногих интеллектуалов. Получится лишь укрепить мечты тех, кто и без кто грезит наяву. Так в чем же прок, спрашиваю я. В чем?