Кентавр - Элджернон Генри Блэквуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теренс перешел на корму и принялся наблюдать за крестьянами на нижней палубе. То, что они были грязны, казалось неважным: грязь пятнала лишь их одежду и кожу, а запах немытых тел казался вполне здоровым. Он вытеснил запах порока их попутчиков из первого класса.
В мечтательной тишине О’Мэлли долго стоял так, солнечные лучи уже не золотили Олимп, а окрашивали его в розовый цвет, море отражало краски закатного неба. Он смотрел, как смуглый курдский малыш скатывался по парусиновому покрывалу. Котенок играл, цепляя лапками пеньковый конец, который ему было не под силу сдвинуть. Чуть поодаль, на груде парусины, сидел огромный мужчина с голым торсом и руками настоящего колосса. Он тихо играл на деревянной свирели. Темные кудри падали ему на глаза, слушателями были женщины, которые занимались приготовлением ужина. А совсем рядом, прямо под тем местом, где стоял Теренс, молодая женщина с фантастически прекрасными глазами кормила младенца, прижав его к обнаженной груди. Котенок оставил канат и принялся играть с кисточкой ее алой шали.
И, слушая мелодию свирели, наблюдая серьезные, неукротимые, сильные лица этих необразованных сельских мужчин и женщин, он понял: как ни низко на общественной лестнице они стоят, в них не заметно следов вырождения, читавшихся в чертах пассажиров первого класса. Правда, он не был уверен, какое слово — «вырождение» или «стыд» — тут подходило больше. Во всех действиях, движениях этих простых людей, их манере держаться чувствовались достоинство и независимость, которые не могли не впечатлять. Потребностей у них было немного, пожитки умещались в котомке, и все же они обладали чем-то, что выгодно их отличало от прочих пассажиров — самодовольно улыбающегося атташе, несмотря на всю его дипломатическую хитрость, инженера с его практичным умом и сметкой и накрашенных женщин с их кокетливыми уловками, играющих на слабостях такого типа мужчин. Именно эта разница создавала вокруг простолюдинов атмосферу достоинства, выгодно отличавшую их компанию и делающую ее, без всякого сомнения, более желанной. Совершенно неотесанные и неграмотные, они обладали неиспорченной природой, отчего были ближе Земле. Им, конечно, требовалось руководство, подготовка, очищение чувств, но, в конце концов, не важнее ли в духовном плане были присущие им качества, чем относительно недавно развившийся интеллект, когда венцом творения становились типы, подобные упомянутым?
О’Мэлли долго не оставлял своих наблюдений. Солнце село, море потемнело, на небо высыпали звезды, пароход развернулся и направился к гористому Андросу и греческому побережью, а Теренс все стоял, погруженный в раздумья. Крылья его великой мечты могуче развернулись, и он узрел, как миллионы бледных мужчин и женщин проходят вратами из рога и слоновой кости в тот сад, где смогут наконец обрести мир и счастье в чистой простоте на лоне Земли…
Еще через четыре дня плавания, когда позади осталась Греция, Мессина и острова Липари, показались голубые очертания Сардинии и Корсики: пароход подошел к узкому проливу Бонифацио между ними. Пассажиры вышли на палубу, полюбоваться вблизи скалистыми пустынными берегами, а капитан Бургенфельдер нес вахту на мостике.
Сероголовые скалы вздымались со всех сторон, как бы обступая корабль; в небе с криками кружились чайки; на берегах ни травинки, ни человеческого жилища — лишь маяки на многие мили диких скал, окрашенных в великолепные краски солнцем, желающим на прощание доброй ночи. Прозвучал гонг к ужину, но зрелище было столь великолепно, что не оторваться: садящееся солнце словно плыло по пылающему морю, глядя, казалось, прямо на них сквозь узкую трубу пролива. Невероятные краски плясали на небе и волнах. Багряные скалы одиноко торчали из огня. Щеки овевал тихий ветерок, приятно холодящий после раскаленного дня. С далеких-далеких холмов, поросших лиловыми цветами, долетал медовый аромат.
— О, как бы я хотел узнать, ощущают ли они, что Бог шествует неподалеку! — пробормотал ирландец себе под нос, охваченный приливом чувств. — И что сознание Земли великодушно зовет их обрести мир! Или же они видят лишь желтое солнце, что погружается в фиалковое море?
Плеск волн о борт парохода унес прочие слова. Перед внутренним взором стояла картина многих тысяч склоненных перед божеством голов. Прозвучавший рядом голос резко вывел его из размышлений:
— Приходите в мою каюту, когда будете готовы. Она выходит на запад. Там нам никто не помешает. Можно распорядиться, чтобы еду принесли прямо туда. Что скажете?
Приятель привычным жестом коснулся его плеча, и Теренс наклонил голову в знак согласия.
Наблюдая этот великолепный закат, О’Мэлли на какое-то время ощутил глубокий и полный покой всеобъемлющей души. Вновь сознание Земли задело его, коснувшись краем. И через истончившуюся грань хлынули в его существо божественная красота и сила. Ничего, кроме покоя и радости, все стремления, терзавшие его как отдельную, отъединенную личность, исчезли. Возвращение же в мир вновь пробудило страдания. Прежнее одиночество, перенести которое было свыше его сил, сжало ледяными тисками, выжимая жизнь и заморозив все источники радости. В единый миг в него влилось одиночество всего страждущего мира, одиночество бесконечных веков, одиночество всех народов Земли, утративших путь.
Слишком глубоко задело его это чувство, чтобы выразить словами, слезами или вздохами. Поэтому приглашение доктора пришлось как нельзя кстати. О’Мэлли молча повернулся спиной к опаловому небу, откуда уже исчезло солнце, и медленно направился к каюте Шталя.
«Если бы я только мог поделиться с ними, — думал он по дороге, — если бы люди только захотели услышать, если бы пришли. Но если я и дальше буду мечтать в одиночку — это убьет меня».
И, уже стоя перед дверью в каюту, он, казалось, услышал, как по небу пронесся порыв, послышался топот тысяч копыт и рев ветра, сопровождавший радость скачки по поверхности Земли. Он повернул ручку и ступил в уютную каюту, где несколько дней назад они вели дознание о маленьком опустевшем доме — плоти мальчика, — и вспомнил ту, другую фигуру, что стояла тогда на пороге — частью из солнечного восхода, частью из моря, частью из утреннего ветра…
Ужинали они молча, закатные лучи проникали через несколько иллюминаторов, а в завершение Шталь снова, как прежде, заварил кофе и зажег черную сигару. Медленно, но верно боль и беспокойство отпускали О’Мэлли под воздействием неспешных действий приятеля. Как никогда, доктор был спокоен, мягок, полон сочувствия, почти нежен. Привычный его сарказм был теперь завешен печалью, в голосе — ни намека иронии, в глазах — ни тени насмешки.
И тут ирландец вдруг осознал, что все эти дни, пока он был погружен в раздумья и мечты, доктор пристально за ним наблюдал. Но он так глубоко ушел в грезы, что никакой пищи для наблюдений не представлял, и даже не подозревал, что Шталь неустанно анализировал каждый его шаг. Теперь же ему все стало ясно.
Наконец Шталь заговорил. Тон был самым доверительным, манеры открытыми. Но именно печаль, сквозившая в словах, побудила О’Мэлли отринуть всяческие подозрения.
— Могу отчасти угадать видение, что принесли вы с гор. И понять в гораздо большей мере, чем вам представляется, а также значительно глубже. Поэтому расскажите мне подробнее — если сможете. Вижу, сердце ваше переполняют эмоции и, рассказывая о них, вы облегчите его. Я вовсе не враг вам, каким порой кажусь. Поведайте мне все, дорогой мой юный ясноглазый друг. Поведайте о видениях и надеждах. Возможно, я смогу помочь, ибо и я мог бы рассказать вам нечто взамен.