Ожог - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надеюсь, майор, насилия не было? – прорычалчерез весь стол папаша Чепцов. Он сидел, навалившись локтями на какие-тозакуски, и сквозь медальные рашен-водки жег взглядом ненавистного жениха.
– Что, папа? – легко так, даже не поворачиваясь,спросил Колтун. С колотящимся от счастья сердцем он смотрел на губы своейневесты, которые чуть дрожали.
«Что это со мной? – думал будущий покорительастероидного кольца. – Всегда ведь раньше товаристые бабы нравились, атеперь от этой доходяги глаз не оторву. Влияние Запада, что ли?»
Чепцов вынул из-под локтя котлету и швырнул в жениха.
– Эй, сынуля, насильничал над людьми в этом ЯЕТАЯТЕ?
– Да что вы, папа! – Колтун досадливо, словнослепня, стряхнул со щеки котлету. – Товарищи попались вполне сознательные,все члены КПЧ и комсомольцы, хоть и хиппатые на вид.
– Как и я, например! – хохотнул Неяркий и тряхнулсвоей новенькой золотистой шевелюрой а-ля Бобби Орр.
– Мы брали их по обоюдному, по обоюдному… – Майор Колтунне закончил фразы и впился в трепещущие губы невесты.
Алика уже томило желание доброй шутки, хорошего юмора. Онвстал, взял сзади сильную руку жениха и закрутил ее назад двумя своими, тоженеслабыми. Эй, камрад, помоги – подмигнул он мне. Я тогда древком алебардынажал майору на адамово яблоко. Потные в своих кожаных колетах со стальныминаплечниками, мы вдвоем с Аликом поволокли майора к стене.
– А так не брали? – спрашивал Алик. –Таким-то способом комсомольцев в Праге не таскали?
Майор отрицательно повращал глазами – нет, мол, так небрали. Крепко держа древко алебарды, я смотрел прямо в спокойное чистое лицодесантника и видел, что он не очень-то хорошо помнит сейчас тот пражскийресторанчик. Помнит ли он, как давил карабином в горло Людека Травку,скромнейшего всезнайку из международного отдела «Я И ТЫ»? Не исключено, что изабыл. Конечно, он отлично помнит все команды, которые получал и отдавал, исостав своей оперативной группы, но помнит ли он подробно ту далекую ночь: цветскатертей на столах, слабый запах мочи из близкого туалета, форму очков на носуу буфетчика, картинку на стенном календаре – альпийский ли пейзаж, морской либерег, – дымящиеся сигареты в пепельницах с надписями – какиминадписями-то, – куртки, висящие в углу на вешалке, светящуюся шкалуприемника и песенку, что началась в начале операции и продолжалась до еезавершения, то есть три с половиной минуты, – что это было, «Stranger inthe Night» или «Summertime»? He помню…
Помнит ли майор Колтун все подробности этой ночи, то есть всюту ночь, а если не помнит, если эта ночь для него, стало быть, не очень-тосуществует, то виноват ли он в ней? Помнят ли арестованные интеллектуалы-чехивсе подробности этой ночи, а если не помнят, то виноваты ли они в ней?Любопытно, что я и сам-то не очень хорошо помню подробности этой ночи, азначит, и я не виноват в том, что остался с Хеленкой в задней комнате, а невступил в бой с оккупантами и не искупил своей гибелью позора своей могучейстраны.
Что стоят наши размытые блеклые ночи, дни, вечера? Что стоятвообще наши блеклые размытые воспоминания? Что стоит прошедшая жизнь, да и былали она, если мы так мало о ней помним?
Я шел по Пшикопу вдоль траншей, нет, не оборонительных –обороной здесь и не пахло, – вдоль траншей, выкопанных для канализации:Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела. Из предрассветного тумана(или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялыесумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала«Юность», повесть «Затоваренная бочкотара». Пушки и зенитные пулеметы на башняхказались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке.
На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих круглыесутки горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночнойлюд: несколько продрогших блядей, космополитическая компания пьяных джазистов,два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… обычный нервныйсмех, неразборчивая болтовня, клокотание пива в распухших глотках.
Священник – а впрочем, может быть, и не священник, а просточеловек в черном свитере и с узкой полоской белой рубашки на горле – стоял чутьв стороне от других и пил «Праздрой» мелкими глотками прямо из горлышка, амежду глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала от меня его лицо, затоотчетливо вырисовывалась в сумраке его сухая спортивная фигура.
Я и так уже почти догадался, кто передо мной, а в это времявозле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожекторомосветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки нащеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня.
– Хелло, – сказал он.
– Привет, Саня, – сказал я.
– Тогда в Риме, – сказал он, – зачем мы стобой ломали комедию? Я узнал тебя сразу.
– Затем, чтобы сегодня встретиться, – сказал я.
– Пожалуй, – сказал он.
– Саня, чем занят Бог в эту ночь? – спросил я.
– Грустью, должно быть, – ответил он. –Грустью и жалостью.
– Ему жалко Дубчека?
– Да, и Дубчека тоже.
– А Брежнева?
– Конечно, и Брежнева, и нас с тобой, и вон тудевчонку, которая сегодня уже пять раз строчила минет разным подонкам и едва незадохнулась, когда сперма попала ей в дыхательное горло. Жалко ему и техподонков.
– Какой жалостливый старик! А гнева у него нет?
– Ни гнева, ни презрения.
– Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу?
– Да разве на Прагу только? С неменьшей грустью онсмотрит сейчас и на Рио-де-Жанейро, где наверняка какие-нибудь пятеро избиваюткакого-нибудь одного, или на Бомбей, где пария корчится от голодной рвоты вдвух шагах от булочной. Масштаб событий не играет роли для Небесного Отца. Онгрустит от смысла событий. Масштаб он оставляет людям.
– Но, Саня, Саня! Саня, уйди хотя бы из-под прожектора!Что же мне делать, если я весь трясусь от гнева, от презрения, от стыда?
– Так и трясись. Ведь не можешь ты подражать Богу.
– Скажи, Саня, утешь меня, пушку хотя бы он не жалеет?Подлую суку-пушку? Курву-ракету с боеголовкой?
– Утешься, Толя, их он не жалеет.
– Спасибо и на том. Ты так авторитетно говоришь о Боге.Должно быть, ты уже доктор теологии?