Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже ночь, а будто стало еще теплее. Капало с листьев. Туманчик вился над травой… Петр забирал ноздрями густой воздух, – пахло набухшими соками. Капля упала на затылок, по телу пробежала дрожь. Медленно ладонью растер мокрое на шее.
В весенней тишине все спало настороженно. Нигде ни огонька, только издалече, из солдатской слободки, – протяжный крик часового: «Послу-у-у-ушивай». В теле – истома, будто все связано. Слышно, как шибко стучит сердце, прижатое к подоконнику. Только и оставалось – ждать, стиснув зубы.
Ждать, ждать… Как бабе какой-нибудь в ночной тишине, поднимая голову от горячей подушки, слушать чудящийся топот… Весь день валилось дело из рук. Просили ужинать к Меньшикову, – не поехал… Там, чай, пируют! Никогда еще не было так трудно, вся сила в том сейчас, чтобы ждать – уметь ждать… Король Август влез в войну сгоряча, не дождавшись, коготки и завязли под Ригой… И Христиан датский не дождался – сам виноват…
– Сам виноват, сам виноват, – бурчал Петр, таращась на темные кусты сирени, отяжелевшей после дождя. Там кто-то возился, – денщик, должно быть, с девчонкой… Сегодня приехал полковник Ланген от короля Августа с тревожными вестями: шведский львенок неожиданно показал зубы. С огромным флотом появился перед фортами Копенгагена, потребовал сдачи города. Устрашенный Христиан, не доведя до боя, начал переговоры. Карл тем временем высадил пятнадцать тысяч пехоты в тылу у датской армии, осаждавшей голштинскую крепость. Шведы ворвались в Данию стремительно, как буря. Ни свои, ни чужие не могли и помыслить, чтобы сей шалун, изнеженный юноша, в короткое время проявил разум и отвагу истинного полководца.
Ланген еще передал просьбу Августа – прислать денег: Польшу-де можно поднять на войну, если передать примасу и коронному гетману тысяч двадцать червонцев для раздачи панам. Ланген со слезами молил Петра – не дожидаться мира с турками, – выступить…
От этих рассказов вся кожа начинала чесаться. Но – нельзя! Нельзя влезать в войну, покуда крымский хан висит на хвосте. Ждать, ждать своего часа… Давеча приходил Иван Бровкин, рассказывал: в Бурмистерской палате был великий шум, – Свешников и Шорин тайно начали скупать зерно, гонят его водой и сухим путем в Новгород и Псков. Пшеница сразу вскочила на три копейки. Ревякин им кричал: что-де безумствуете, – Ингрия еще не наша, и когда будет наша? Напрасно зерно сгноите в Новгороде и Пскове… И они отвечали ему: осенью будет наша Ингрия, по первопутку повезем хлеб в Нарву…
Мокрые кусты вдруг закачались, осыпались дождем. Метнулись две тени… «Ой, нет, миленький, – не надо, не надо…» Тень пониже пятилась, побежала легко, – босая… Другая, длинная (Мишка-денщик), зашлепала вслед ботфортами. Под липой встали рядом – и опять: «Ой, нет, миленький…»
Петр едва не по пояс высунулся в окошко. В низине за седыми ивами поднималась, затянутая туманами, большая луна. На равнине выступили стога, древесные кущи, молочная полоса речонки. Все будто от века – неподвижное, неизменное, налитое тревогой… И эти, под темной липой, две тени торопливо шептали все про одно…
– Балуй! – басом гаркнул Петр. – Мишка! Шкуру спущу!
Девчонка притаилась за липовым стволом. Денщик, – минуты не прошло, – пронесся на цыпочках по скрипучей лестнице, поскребся в дверь.
– Свечу, – сказал Петр. – Трубку.
Курил, ходил. Взяв со стола бумагу, близко подносил к свече – бросал. Ночь только еще начиналась. Дико было и подумать – лечь спать… Трубочный дым тянуло к окошку, загибая под краем рамы, уносило в свежую ночь…
– Мишка! (Денщик опять вскочил в дверь, – лицо толстощекое, курносое, глаза одурелые.) Ты смотри, – с девками! Что это такое! (Придвигался к нему, но Мишка, видно, – хоть бей его чем попало, – все равно без сознания.) Беги, мне чтоб подали одноколку. Поедешь со мной.
.. . . . . . . . . . . .
Луна поднялась над равниной, в сизой траве поблескивали капли. Конь, похрапывая, косился на неясные кусты, Петр ударил его вожжами. С колес кидало грязью, разбрызгивались зеркальные колеи. Пронеслись по спящей улице Кукуя, где душной сладостью, – так же, как много лет назад, – пахли цветы табака за палисадниками. В окнах у Анны Монс, за пышно разросшимися тополями, светились отверстия – сердечки, вырезанные в ставнях в каждой половинке.
Анна Ивановна, пастор Штрумпф, Кенигсек и герцог фон Круи мирно, при двух свечах, играли в карты. Время от времени пастор Штрумпф, зарядив нос табаком, вытаскивал клетчатый платок и с удовольствием чихал, – увлажненные глаза его весело обводили собеседников. Герцог фон Круи, рассматривая карты, сосредоточенно моргал голыми веками, висячие усы, побывавшие в пятнадцати знаменитых битвах, выпячиваясь, подъезжали под самые ноздри. Анна Ивановна в домашнем голубом платье, с голыми по локоть располневшими руками, с алмазными слезками в ушах и на шейной бархатке, слабо морщила лоб, соображая в картах. Кенигсек, подтянутый, нарядный, напудренный, то нежно улыбался ей, то шевелением губ незаметно старался помочь.
Несомненно, все бури летели мимо этой мирной комнаты, где приятно пахло ванилью и кардамоном, что кладут в хлебцы, где кресла и диваны уже стояли в парусиновых чехлах и медленно тикали стенные часы.
– Мы скромно говорим – трефы, – вздыхал пастор Штрумпф, поднимая взор к потолку.
– Пики, – говорил герцог фон Круи, будто вытаскивая до половины ржавую шпагу.
Кенигсек, поднявшись, чтобы взглянуть из-за спины Анны Ивановны в ее карты, произносил сладко:
– Мы опять червы.
Петр, пройдя через черный ход, неожиданно отворил двери. Карты выпали из рук Анны Ивановны. Мужчины торопливо под-нялись. Как ни владела собой Анна Ивановна, – и вскрикнула радостно и, вся засияв улыбкой, присела в реверансе, поцеловав руку Петра, прижала к груди, полуприкрытой косынкой, – все же ему померещился, мелькнувший отсветом, ужас в ее прозрачно-синих глазах. Петр сутуло повернулся к дивану:
– Играйте, я тут покурю.
Но Анна Ивановна, подбежав на острых каблучках к столу, уже смешала карты:
– Забавлялись скуки ради… Ах, Питер, как приятно, – вы всегда приносите радость и веселье в этот дом… (По-ребячьи похлопала в ладоши.) Будем ужинать…
– Есть не хочу, – пробурчал Петр. Грыз чубук. Непонятно отчего, злоба начала подкатывать к горлу. Косился на чехлы, на пяльцы с клубками шерсти… Жирная складочка набежала на ясный лоб Анхен (раньше этой складочки не замечалось).
– О Питер, тогда мы придумаем какую-нибудь веселую игру… (И опять что-то жалкое в глазах.)
Он молчал. Пастор Штрумпф, взглянув на стенные часы, затем – на свои карманные: «Мой бог, уже третий час», – взял с подоконника молитвенник. Герцог фон Круи и Кенигсек также взялись за шляпы. Анхен голосом более жалобным, чем полагалось бы для вежливости, воскликнула, хрустнув пальцами:
– О, не уходите…
Петр засопел – из трубки посыпались искры. Ноги его начали подтягиваться. Вскочил. Стремительно шагая, вышел, бухнул дверью. Анхен начала дышать чаще, чаще, закрыла лицо платочком. Кенигсек на цыпочках поспешил за стаканом воды. Пастор Штрумпф осторожно качал головой. Герцог фон Круи у стола перебрасывал карты.