Школа добродетели - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эдвард сразу же направился к окну. Да, в окне виднелось море — темная блестящая синева с разбросанными здесь и там изумрудами. Море было заполнено немыслимым количеством яхт с огромными треугольными парусами самых разных цветов — красные, синие, желтые, зеленые, черные. Все они неторопливо лавировали в разных направлениях, то обгоняя друг друга, то пересекаясь, и в ярком вечернем свете их движения были изящными, как медленный танец. Эдвард решил, что где-то поблизости расположен яхт-клуб и сейчас начнутся гонки. А может, гонки уже закончились. Он вдруг подумал, что люди на яхтах пребывают в совершенно ином мире — смеются, шутят, целуются, мужчины и красивые девушки открывают бутылки шампанского. Эдвард обернулся в комнату, которая теперь представлялась маленькой, тихой, пустой и печальной. Он подумал, что это лоскутное покрывало, наверное, сделали женщины, молча работая рука об руку зимними вечерами. Белый радиатор, на который указывал Джесс, — старомодный металлический прибор, вероятно давно сломанный, без подсоединенных к нему труб — был скобами прикреплен к стене, а пыль с него стерта. За радиатором оставалось узкое свободное пространство, куда Эдвард просунул сверху пальцы. Ничего. Возможно, там никогда ничего и не было, кроме как в воображении Джесса. Он встал на колени, завел руку за холодный металл снизу, пошарил там из стороны в сторону.
Наконец его пальцы коснулись чего-то, оно подвинулось, но ухватить было невозможно. Эдварду удалось подтолкнуть находку, а потом ухватить двумя пальцами и вытащить наверх. Это был небольшой сложенный лист дешевой линованной писчей бумаги. Он развернул его. «Я, Джесс Эйлвин Бэлтрам, настоящим завещаю все, что в момент моей смерти будет принадлежать мне, моему дорогому любимому сыну Эдварду Бэлтраму». Судя по дате завещания, написанного трясущейся рукой, наклонным почерком, завещание было составлено двумя годами ранее. Свидетелей, оставивших свои корявые подписи, было двое — Том Дики и Боб О’Брайан. Без сомнений, лесовики; наверное, Джесс тайно призвал их к себе в тот день, когда женщины уехали на рынок. А может, встретил в лесу во время одной из своих одиноких прогулок.
Эдвард сел на кровать и принялся разглядывать документ. В нем словно взорвалась бомба, накрывшая его облаком удивления, радости и ужаса или же мученической аурой, отягощенной роком. Как замечательно, как жутко, как необыкновенно важно, как больно; что, черт возьми, делать с этим? Он прочитал завещание несколько раз, сосредоточиваясь на каждом слове, снова сложил его, сунул в карман и замер, глядя в окно, за которым синева небес приобретала мягкий голубой оттенок. «Что ж, — подумал Эдвард, — это доказывает, что Джесс думал обо мне до моего приезда… и любил меня. Я уверен, что он действительно написал мне, только они перехватили письмо. Но завещание… Он и в самом деле хотел так распорядиться или же это случайный порыв, мимолетный протест от ненависти к тюремщицам?»
— Джесс, — вслух сказал Эдвард, — что мне делать?
Произнося эти слова, он прикоснулся к перстню и задумался. Не написал ли Джесс после этого завещания еще одно, другое? Ответа не было. Он подумал, что Мэй с ее подозрительным характером, конечно же, предполагала, что Джесс способен выкинуть такой фортель, и время от времени заставляла его переписывать «настоящее» завещание. А может быть, она полагала, что столь эксцентричное волеизъявление не будет признано законным, если она его оспорит. Значит, Эдвард будет судиться? Неужели он хочет втереться в наследники и лишить наследства Мэй и своих сестер? Конечно нет; хотя мысль о возможном богатстве на мгновение мелькнула золотой искрой в его мозгу. Нет, ему не нужны деньги. Он заработает себе на жизнь, и Гарри наверняка оставит ему что-нибудь. Какие отвратительные мысли, все о судах и законах. Конечно, он может проявить щедрость и оставить себе лишь немного, на память, но все это опять было связано с судами и деньгами. Или помахать завещанием перед носом женщин, а потом порвать его? Это поставит их перед нравственным выбором… Хотя вряд Мэй и Беттина придавали значение таким вещам, как нравственный выбор. Нет, это несправедливо, ведь он почти не знал их, они никогда не были с ним откровенны. Лучше уж сразу уничтожить бумагу. Чего хотел Джесс? Видимо, ничего конкретного. Может быть, просто пожелал оставить Эдварду послание, и оно дошло до него. Завещание сделало единственное доброе и важное дело — подтвердило (а он почувствовал все в тот самый момент, когда открыл дверь этой спальни), что отец помнил о нем и любил его.
Эдвард встал, поправил покрывало и пошел к двери, не оглядываясь ни на комнату, ни на окно, где мелькал водоворот цветных корабликов. Он закрыл за собой дверь и быстро, хотя и спокойно, сбежал по винтовой лестнице. В Затрапезной он нашел коробок спичек на каминной полке и сжег завещание в камине. И сразу же пожалел о том, что совершил непоправимое действие, толком не поразмыслив.
Теперь ему страстно хотелось уйти, больше ни с кем не встречаясь. Он разметал кочергой золу и вдруг заметил фотографию Джесса. Джесс на одно лицо с Эдвардом, Эдвард на одно лицо с Джессом — фотография висела на гвозде, низко вбитом в стену. Он снял ее, осмотрел и решил взять с собой. «Я здесь, не забывайте меня». Он нерешительно остановился в Атриуме, потом направился в угол, где стояли жестокосердно сдвинутые в кучу несчастные растения, и потрогал засохшую землю в горшках. Ему захотелось полить их, но желание бежать было слишком велико. Эдвард взял стоявшую на столе чашку с какой-то жидкостью и понюхал ее. Там оказался один из травяных настоев Мэй. Он полил им свое растение — то, что совсем завяло. Это либо оживит цветок, либо добьет, чтобы не мучился.
Выходя из дома, Эдвард заметил на одном из двух стульев у двери что-то, чего там не было прежде. Это был его пиджак, вычищенный и аккуратно сложенный, тот самый, что закрывал лицо Джесса. Эдвард взял его и вышел, хлопнув дверью. От удара камень размером с ладонь выпал из стены рядом с ним. Заколдованный замок уже начал разваливаться на части.
«Я сижу на золотой цепи, — думала Мидж. — Меня взяли обратно в историю. Я позволила поймать себя в ловушку нравственности». Тюремщиками стали ее муж и сын.
Лето в Куиттерне было в самом разгаре. Мидж сидела наверху у окна спальни и смотрела, как Томас стрижет газон. Голова опущена, седые волосы упали на лоб, очков на носу нет — казалось, он толкает перед собой эту большую желтую машину (на самом деле она двигалась сама) в ходе какой-то нелегкой игры, вынуждавшей его делать поворот в конце каждого марша. На и без того ровном газоне, куда падала тень бука, появлялись аккуратные темно-зеленые и светло-зеленые полосы. Томас, одетый в старые вельветовые брюки и замызганную синюю рубашку с открытым воротом, выглядел помолодевшим и более раскованным. Время от времени он останавливался, чтобы стереть пот с покрытого красноватым загаром лица. За его спиной в безветренном солнечном воздухе замерли красные и белые розы на фоне высокой мохнатой живой изгороди, в которой тоже расцветали темно-синие черноглазые дельфиниумы. Томас прервал свои труды, поднял голову и махнул рукой. Мидж помахала ему в ответ. Она приготовила великолепный обед. Вымыла посуду. Отдохнула. Примерила несколько платьев.
Мидж приняла решение. Она приняла решение так быстро, что теперь, оглядываясь назад, она думала, что все произошло случайно. Что было бы, если бы ключ в замке уверенно повернул не Томас, а Гарри? Случай это или, наоборот, обо всем позаботилось провидение? Например, визит Эдварда. Разговор с Эдвардом, такой спокойный, такой разумный, тоже стал необходимым звеном цепи событий. Эдвард был одним из компонентом, медиатором. Никто другой не смог бы этого сделать. Он был самым близким человеком, не запятнавшим себя в этой истории, откровенным, умным, доброжелательным свидетелем, незаменимым старым другом. Когда Мидж беседовала с ним о Стюарте, она как будто впервые рассказывала свою историю. Когда она говорила с Гарри или Томасом, ее объяснение не было и не могло быть правдивым, поскольку представляло собой разновидность военных действий. Эдвард быстро и тонко понял ее душевное состояние, определил уязвимые, неустойчивые точки его структуры. То, что он назвал любовь Мидж к Стюарту «нелепостью, безумием, фальшью», потрясло ее, словно на тропе войны с боевым кличем появилось пополнение. Она смогла увидеть событие в ином свете и не то чтобы потеряла веру в него, но получила больше пространства для маневра. Стюарт был таким уверенным, таким цельным, в его появлении было что-то убийственное — он обесценил все прежнее существование Мидж и породил жуткую болезненную тоску. Эту боль могло излечить лишь его присутствие, а удаление от него пугало больше, чем сама смерть. Эдвард, который и сам страдал (о чем Мидж вспомнила только потом), выступал на стороне обычного мира, где не было последнего выбора между жизнью и смертью, где разум, мягкость, сострадание, компромисс рождали жизнестойкие модели бытия. Она, конечно, еще встретится со Стюартом, и он, конечно, не отвергнет ее с отвращением. Поэтому Мидж не считала, что ее любовь фальшива, что это какой-то там «психологический механизм». Это было некое безличное событие, оказавшееся не тем, за что она его принимала; оно требовало размышления, доработки, чтобы совместить его с другими явлениями. Мидж, разумеется, никогда не смогла бы жить со Стюартом, работать с ним, заботиться о нем, как она собиралась вначале; все это было мечтой, но не пустой лживой мечтой, а своего рода указателем. Что ж, она бы сделала немало добрых дел, если бы захотела. И Мидж в своем воображении зашла так далеко, что уже видела Стюарта в роли своего друга, который, может, и посмеивается над ней, но потом… Ведь он не бог, в конце концов. Она испытала безумное облегчение, когда перестала думать о смерти (словно Стюарт, отвергнув ее, тем самым вынес ей приговор), и преисполнилась благодарности к Эдварду, который изменил и очеловечил ее представление о Стюарте, лишив его образ роковых черт. Эдвард сказал, что Стюарт был каким-то внешним препятствием, на которое она налетела. Все это существовало только в ее голове, это она сама сделала с собой. Она могла бы сделать что-то еще… даже использовать во благо то, что случилось.