Хоровод воды - Сергей Юрьевич Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я просто хотел защитить свою семью, хотел, чтобы жена в красивом платье, дочка с белым бантом, дом полная чаша, ребенку – счастливое детство, как у меня когда-то. А если Оля уйдет – ну ладно. Иногда теряешь даже то, что смог защитить.
Жаль, покойный Брисов не предупредил меня об этом семнадцать лет назад.
Вот идет Григорий Борисов, бритый наголо высокий человек в сапогах и френче – мой дед. Я почти ничего не знаю о нем – даже настоящей фамилии. Он проходит по набережной мимо знаменитой очереди, идут корабли по Неве, вдали гулит тюремный голубь, он идет, не поднимает глаз, не запоминает лиц. Идет – и еще не знает: они в самом деле переберутся на Украину, он будет курировать какую-то стройку – нормальная работа, ни допросов, ни арестов, ни ночных смен. А бабушка все равно уйдет.
В опустевшем доме дед будет повторять: Как-нибудь справлюсь, все забуду, научусь жить один, – но все равно по утрам набирать Олин номер, проверять: на месте? Не пришли еще бывшие коллеги?
А потом? Потом лето сорок первого, бабушка в гостях у тети Лиды, блокада, голод, Полина смерть. А ему – фронт, Украина, Варшава, Берлин.
Семьи не осталось – жена бросила, дочь умерла. В сорок пятом дед мог перебежать к союзникам, вспомнить настоящую фамилию, найти родных – а он вернулся, хотя защищать уже было некого. Вернулся и все-таки разыскал бабушку, и они все-таки стали жить вместе.
Почему? Может, они все еще любили друг друга. Может, дедушкина любовь была столь велика, что ее хватало на двоих.
А может, маленькая мертвая девочка явилась им призраком из японского кино, взяла за руки, вложила ладонь в ладонь – последней, посмертной просьбой.
В 1950 году родилась моя мама, мама Лёля, а в 1975 году родился я.
А потом? Потом – тихий дачный поселок, Би-би-си в приемнике, вой глушилок, лагерные мемуары – и вдруг: Мое дело вел следователь НКВД Григорий Борисов, – и подробности, которые дед почти забыл.
Он так и не смог сказать про себя: живых врагов нет.
Глупо под конец жизни объяснять: эти люди были большевики, среди них не было невинных. Глупо говорить: я только защищал свою семью. Глупо оправдываться: я же потом ушел из органов! Кому объяснять, перед кем оправдываться?
Давным-давно, молодой и не знающий жизни, он мечтал умереть с оружием в руке.
Только это и сбылось.
Он хотел защитить семью – жена его бросила, старшая дочь умерла, младшую выгнал любовник, мальчишка, не знающий жизни. Выгнал, сказав на прощание: Я не могу встречаться с дочерью убийцы.
Вероятно, отец этого мальчишки никогда никого не убивал.
Вероятно, всю войну он провел в штабе или в тылу.
Вероятно, произнося «дочь убийцы», мальчишка чувствовал, что совершает гражданский подвиг.
Вот так мой отец отказался от меня. Отказался заранее, еще до рождения, даже не взглянув.
Не зря я всегда ненавидел этих либеральных сволочей.
Зато теперь я могу не бояться забыть лицо своего отца – я никогда его не помнил. Вместо этого я постараюсь не забыть лицо дедушки Гриши, Григория Борисова, стрелка, убийцы, палача, моего деда.
Представляю: они сидят и выпивают, не как я – из горла на улице, нет, интеллигентно, с закуской, из рюмок, под разговор. Мой отец и мой сводный брат. И отец говорит Никите: Я вот давно хотел тебе одну песню поставить, не знаю почему, как-то она меня тронула, хоть я вроде рок не особо люблю, – и лезет куда-то за диском или даже за кассетой, а Никита думает: надо же, как хорошо сидим, правильно я сделал, что приехал. Сейчас вот песню послушаем, и будет совсем уже глупо спрашивать: папа, ты почему бросил эту Елену или как там ее, Лёлю, и остался с нами? Типа выбрал семью ради сына, а сын с него же и спрашивает.
У меня вот нет детей, думает Никита, как мне выбирать?
Потому что сейчас он уже точно знает: выбирать придется, нельзя так больше, время вышло.
– Вот, послушай, – Василий Михайлович нажимает кнопку, и Никита сразу узнает – а как по Волге ходит одинокий бурлак, Гребенщиков, надо же! Сколько лет не слышал уже.
Он хочет сказать: Пап, да я ее знаю, но видит – отец слушает внимательно и серьезно, и Никита тоже слушает и думает о Даше, в которую так по-глупому влюблен, и о Машке, свернувшейся калачиком в одиноком кресле, и сил у него больше нет, руки опускаются, что тут поделать, если мне все равно, я почти готов, готов тебе петь из-под темной воды.
А из-под темной воды бьют колокола,
Из-под древней стены – ослепительный чиж.
Отпусти мне грехи первым взмахом крыла;
Отпусти мне грехи – ну почему ты молчишь?!
Отпусти меня, говорит Никита, сам не зная кому, отпусти меня – и все станет легко. А если я захочу детей – Даша родит мне детей. Ведь несправедливо, чтобы все прервалось, все, что от дедов и прадедов, линия крови, линия жизни, прервалось только потому, что девушка, которую я встретил восемь лет назад в Крыму, оказалась бесплодной?
И вот Никита сидит, кивает в такт Гребенщикову, песня кончается, а Василий Михайлович задумчиво говорит:
– И где бы я ни шел, я все стучусь у дверей, так Господи мой Боже, помилуй меня… Хорошая песня. А по телевизору еще говорили, что Гребенщиков – буддист.
– Это старый альбом, – говорит Никита. – Он тогда, кажется, был православным.
– А я вот часто думаю, – продолжает Василий Михайлович, – про своего отца, твоего деда. Мы с ним о Боге никогда не говорили, но ведь он происходил из хорошей семьи, профессорской, наверняка в детстве и в церковь ходил, и крещен был. Ты же знаешь, его отец специально отправил на завод, потом на рабфак учиться, чтобы получилась рабоче-крестьянская биография. И Мельниковы – это мамина фамилия, она же была из деревни, а дед Михаил – дворянин, вот он и записался под ее фамилией. Ну, понятно, какое тогда было время.
Они выпивают еще, потом еще, и тут Василий Михайлович говорит:
– Знаешь, сынок, давно хотел с тобой поговорить, только чтоб не при матери. Я знаю, ты все не можешь мне простить той истории, ну, с Лёлей. Сашка тебе растрепал, я знаю. Что я тебе скажу? С любым мужчиной может случиться – да и было всего один раз. В смысле – только с одной женщиной. А это ж время такое было, на Западе сексуальная революция, и у нас тоже… свобода. А Лёльку – она была замечательная совершенно, молодая такая, наивная, стихи писала. Я ее на похоронах увидел – даже не узнал. И я не просто, ну, как это вы говорите, потрахаться, нет, я ее на самом деле любил. Не так, как мать, но любил. Любил, но остался со Светкой. Даже не потому, что был ты.
– Потому что отец Лёли был гэбэшник, – говорит Никита.
Откуда он, кстати, знает? Ну, допустим, ему рассказал дядя Саша. Или он месяц назад приехал к моей матери, и ему она почему-то рассказала. А может быть, Даша магическим чутьем… нет, вряд ли, конечно… Да какая разница, откуда Никита об этом знает! Вот я, типа, позвонил и сказал: Слушай, это твой брат Саша. У меня к тебе просьба, съезди к отцу, задай ему один вопрос. А он ответит мне: О, клево, что ты позвонил, чувак. Я тут как раз тебя на днях вспоминал. Может, нам встретиться как-нибудь, не знаю, кофе выпить. Он, конечно, хочет сказать пивка, но в последний момент вспоминает – ах да, мой брат алкоголик, какое пиво! Но, короче, мы как бы решаем встретиться, а Никита поехал к своему отцу, спросил, и тот отвечает: