Аппендикс - Александра Петрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сегодня ночую у себя, – заявил он, когда мы прощались на площади Экседры. Бедный мальчик, он был в неведении и шел как ни в чем не бывало играть в переходах метро. – Бог – это блог, – ответил он, подумав, на вопрос, на который пока не было ответа и который никто ему не задавал. – Он может видоизменяться под влиянием мысли и взаимодействовать. Бог – это музыка. Ну ладно, давай, можно, – согласился он, когда я попыталась заманить его на встречу, назначив ее через три-четыре часа:
– Тогда на этом месте, да? Сходим в бар, куплю тебе вкуснейшую булку. – Я так боялась, что он откажется, в самом деле поедет домой и станет невольным свидетелем чего-нибудь, что детям до шестнадцати… Выноса невменяемого дяди на носилках скорой, например. Или просто выноса тела дяди.
Теперь все, кто меня встречал, говорили: «Первый раз – в первый класс!» В конце августа мы сходили в ДЛТ[109] и купили коричневое платье, черный и белый передники. Подходило первое сентября. Я ждала, что отец вернется из своей командировки к кедрам, чтоб пойти со мной в школу, но его все не было и не было. Пришла, правда, посылка. Там был ранец («Из ГДР», – развернула бумагу мать) и серый ослик из Караганды. «ГДР – это в Германии», – рассказала мне сестра.
– Как по-германски будет друг? – спросила я ее.
– Не по-германски, а по-немецки, – посмеялась надо мной она.
Про Германию я никогда ничего хорошего не слышала. «Внимание, внимание, говорит Германия, сегодня под мостом поймали Гитлера с хвостом», – говорили у нас в детсаду.
– Дура, – ответила сестра. – Бах – немец, и Братьягримм – тоже немец, и Гейне – немец.
Баха сестра играла на скрипке, а Гейне писал очень красивые, но непонятные стихи. Их мать читала вслух, и хоть ни единого слова распознать было нельзя, я внимательно слушала, надеясь, что рано или поздно их смысл мне откроется. Братьягримм – была моя любимая книга. Ее вкус был даже лучше бутербродов с докторской колбасой или пастилы. Именно от нее я отрывала кусочки листов и, превратив их во рту в кашицу, проглатывала. Бумага была желтая, старая, едкая, но зато черный лес, железные и хрустальные горы, гиганты, карлики и бессмертные птицы теперь размещались во мне. Все это меняло положение вещей. Так ослик из Караганды, самый нежный из ослов, стал Фроиндом.
Наконец уже завтра наступал этот день. Вечером под светом торшера стоны и скулеж будущей первоклашки перешли в тихий плач, а потом в рыдания. Она задыхалась от соплей, но уже не могла остановиться. Вообще оловянные солдатики почти никогда не плачут, и это было что-то новенькое для матери и сестры.
«Не хочу в школу!» – икала я, обнимая Фроинда.
До самого последнего момента я ждала появления отца. Только он мог спасти меня от приговора. К утру удалось забыться, но уже надо было вставать. Отец не приехал, и ничего не оставалось, как тащиться на плаху.
С лиловыми и желтыми астрами, мрачная, как Мальчиш-плохиш, я вошла во двор, наполненный девочками в коричневом с белым и мальчиками – в сером. Да и на мне была эта ужасная форма с передником, как у булочника. Все выстроились в ровные линии, словно во время демонстраций на нашей площади. Меня отделили от мамы, и я торчала в строю с букетом, рядом с чужими детьми, у которых тоже были в руках астры и даже пурпурные георгины, которые стоили дороже и кроме того считались в нашей семье «мещанскими». Все было одинаковым, и я сама уже не знала, я это или чужая персона.
В классе нас было очень много, но, как один, все вместе, стоя мы должны были приветствовать женщину, которая назвалась «учительницей», хором говорить ей: «Здравствуйте» – и ждать, пока она не разрешит: «Садитесь». Покатые столы – парты, как и стены, покрашенные тускло-зеленой масляной краской, при вставании гремели откидывающимися крышками. На ровной части было углубление для письменных принадлежностей. Почему-то нужно было складывать руки, кладя одну на другую, а чтобы сказать что-либо – ставить одну на локоть и ждать, когда тебя заметят. Даже если – просто пописать, нужно было поднимать руку и говорить громко при всех: «Можно в туалет?»
Пипетка красной ручки засасывала чернила, но они вытекали назад, и все руки и лицо измазывались синими подтеками. Перо царапало бумагу, останавливалось и от нажима плевалось, создавая точечные дорожки. Получался как будто непроявленный млечный путь. Мы обводили просвечивающие линии и завитушки прописей, целясь в полосы тетрадки. Некоторые еще не умели читать, а некоторые даже не знали, как называются буквы. Я могла бы различить их и на ощупь, но все равно в тот первый день у меня не получилось прочесть ни слова.
В конце урока учительница сказала, что и завтра нам нужно будет прийти в школу, и каждый день. Целых десять лет нам нужно будет ходить в школу. Я такого совсем не ожидала.
На следующий день мальчика рядом со мной вырвало. Учительница называла его Васин, а не по имени и ругалась, что он не попросился выйти, не поднял руку и не сказал: «Меня рвет. Можно в туалет?»
«Васин должен теперь сам за собой убрать», – постановила она, и на переменке я помогла ему собрать рвоту половой тряпкой.
Буквы не получались. Словно тени на стене, которые мне когда-то до отъезда в свою командировку показывал отец, жили своей жизнью кляксы. Они текли, пока, пойманные розовой промокашкой, не застывали в той позе, которую ты им придавал. Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, в фигуре бегущего паука, клякса, замри!
Внутри парты у меня лежала жестяная коробка из-под монпансье с любимцами, положенными в вату, – кокардой, значком летчика, золотой пуговицей с выпуклым якорем на ней и настоящим оловянным солдатиком. Все это богатство очень постепенно мне посылала удачливая судьба. Кокарда валялась вверх оборотной стороной на асфальте под желтой аркой, но сердце, угадав, сразу екнуло от ее тусклого свечения. Значок летчика застрял в щели булыжников на Дворцовой. Солдатик был подобран в Александровском саду, а пуговица нашлась у кассы в Восточных сладостях. Никто никогда не видел моего секрета. Кокарда, значок, пуговица и солдатик обладали несгибаемым духом. Они заполняли меня им, когда я любовалась своими красавцами или просто думала о коробке из-под монпансье. Прямоту лучезарного пути – вот что открывали мне кокарда, пуговица, значок и солдатик. Перед сном я пела им про Каховку, родную винтовку и горячую пулю. «Лети! – шептала я, и кусочек ватки теплел под моим дыханием. – Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались, как нас обнимала гроза?»
Жестяная коробка поблескивала внутри парты, и ничто нам было не страшно.
Учительницу звали Светлана Анатольевна. Завороженно я смотрела, как взад и вперед двигаются ее ноги на высоких каблуках. Под прозрачными чулками видны были длинные каштановые волосы. У моей матери не росли волосы на ногах, она не носила каблуков, и Светлана Анатольевна казалась мне каким-то особенным полусказочным существом. Она цокала каблуками между партами, резко подходила к доске и, размахивая руками, стучала по ней мелом. Однако я никак не могла сосредоточиться на смысле ее слов. Когда она отходила на безопасное расстояние, я открывала коробку и трогала ребристую поверхность кокарды или выпуклый якорь на золотой пуговице.