Осквернитель праха - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, — сказал дядя. — Тогда я останусь здесь, чтобы тебе было спокойней. Ну, говори дальше. Винсон Гаури с каким-то другим человеком покупали вместе лес. Кто этот другой?
— Пока что известно только про Винсона Гаури.
— Известно только, что он был убит среди бела дня выстрелом в спину, — сказал дядя. — Что ж, есть и такой способ сделать человека известным. Хорошо. Кто же был другой?
Лукас не отвечал. Он не двигался, возможно, он даже и не слышал, сидел невнимательный, спокойный, в сущности, даже и не выжидал, просто сидел под пристальным взглядом дяди. Тогда дядя сказал.
— Так. Что же они делали с этим лесом?
— Складывали тут же на дворе, до того как все не распилят, чтобы потом все разом продать. Только тот, другой, вывозил лес по ночам, приедет на грузовичке уже совсем затемно, нагрузит кузов и везет его продавать в Глазго и Холлимаунт, а денежки в карман.
— Как ты все это узнал?
— Я его видел. Следил за ним.
У него не было ни тени сомнения в том, что Лукас говорит правду, потому что он вспомнил отца Парали, старика Ефраима, который после того, как овдовел, сидел целыми днями и дремал в кресле-качалке, летом — на крыльце, а зимой — дома перед камином, а ночами бродил по дорогам, уходил из дому — не то чтобы куда-нибудь, а так, куда глаза глядят, иной раз на пять-шесть миль от города уйдет, а потом на рассвете вернется и опять целый день сидит и дремлет в кресле, очнется и опять заснет.
— Хорошо, — сказал дядя. — Ну и что же дальше?
— Вот и все, — сказал Лукас. — Воровал дрова и увозил, и так чуть ли не каждую ночь.
Секунд десять дядя не сводил с Лукаса пристального взгляда. Потом Сказал тихим, едва сдерживающим изумление голосом:
— И ты, значит, взял свой револьвер и пошел вывести все это начистоту. Ты, негр, взял револьвер и пошел восстанавливать справедливость между двумя белыми? На что ты рассчитывал? На что, собственно, ты рассчитывал?
— Не важно, на что кто рассчитывал, — сказал Лукас. — Мне бы надо…
— Ты шел в лавку, — продолжал дядя, — по дороге ты встретил Винсона Гаури, проводил его до перелеска и рассказал ему, как его обкрадывает компаньон, и, конечно, он тебя послал к черту, обозвал тебя лгуном, вполне естественно, ничего другого он и не мог сделать независимо от того, правду ты ему сказал или нет; может быть, он даже бросился на тебя, сшиб тебя с ног и пошел себе, а ты выстрелил ему в спину…
— Никто никогда не сшибал меня с ног, — сказал Лукас.
— Тем хуже, — сказал дядя. — Тем хуже для тебя. В таком случае это даже не самозащита. Ты просто выстрелил ему в спину и так и стоял над ним, сунув в карман револьвер, из которого ты только что выстрелил, и дождался, когда сбежались белые и схватили тебя. И если бы не этот скрюченный ревматизмом старикашка констебль, который, во-первых, оказался тут ну просто случайно, а во-вторых, это и вообще-то не его дело — его дело вручать повестки о вызове в суд или препровождать в тюрьму с ордером на арест, за что ему платят по доллару за каждого арестанта, — так вот, у него хватило мужества уберечь тебя от этого проклятого Четвертого участка в течение полутора суток, пока Хоуп Хэмптон счел возможным, или спохватился, или изловчился перевести тебя в тюрьму, а если бы он не удержал всю эту ораву, а ведь это целый клан, с которым тебе со всеми твоими друзьями, сколько бы ты их ни собрал, за сто лет…
— У меня нет друзей, — сказал Лукас гордо, сурово и непреклонно и вслед за этим прибавил что-то еще, хотя дядя уже заговорил:
— Ты прав, верно, ничего не скажешь, нет у тебя друзей, а если бы и были, так после этого твоего выстрела они мигом бы все улетучились и ты с ними до второго пришествия… Что? — перебил себя дядя. — Что ты сказал?
— Я сказал, что я сам за себя плачу, — сказал Лукас.
— Понятно, — сказал дядя. — Ты не одалживаешься у друзей, — ты платишь наличными. Так. Понимаю. Ну, слушай меня. Твое дело завтра будет разбираться в совете присяжных. Они составят обвинительный акт и передадут дело в суд. Тогда, если хочешь, я добьюсь, чтобы Хэмптон перевел тебя в Моттстаун или даже еще подальше до начала судебной сессии в следующем месяце. И тогда ты уже на суде признаешь себя виновным. Я уговорю районного прокурора, чтобы твое дело было передано в суд, потому что ты старый человек и до сих пор за тобой ничего такого не водилось. Я исхожу из тех данных, какими будут располагать о тебе судья и районный прокурор, а они живут по меньшей мере за пятьдесят миль от Йокнапатофского округа. Тогда тебя не повесят, а отправят в каторжную тюрьму, вряд ли ты протянешь так долго, чтобы дождаться досрочного освобождения, но, во всяком случае, Гаури тебя там не достанут. Ну, хочешь ты, чтобы я остался здесь на ночь?
— Нет, лучше не надо, — сказал Лукас. — Мне прошлую ночь совсем не дали спать, может, я немножко посплю. А если вы здесь останетесь, вы проговорите до утра.
— Правильно, — коротко отрезал дядя и, уже сделав шаг к двери, бросил ему: — Идем! — Потом тут же остановился. — Тебе ничего не надо?
— Может, пришлете немного табаку, — сказал Лукас. — Если только эти Гаури дадут мне время покурить.
— Завтра, — сказал дядя. — Сегодня уж не буду мешать тебе спать, — и пошел, и за ним следом он, но дядя пропустил его вперед, а он, выйдя из двери, повернулся и, отступив, чтобы дать ему пройти, стоял и смотрел в камеру, пока дядя вышел, захлопнул за собой дверь и тяжелый стальной штырь вонзился в стальной паз с глухо прокатившимся звуком неотвратимой свершенности, подобным тому последнему трубному гласу, который прокатится в космосе, когда, как говорил дядя, машины, созданные человеком, в конце концов уничтожат, сотрут его с лица земли и, оставшись без основателей рода, ненужные самим себе, ибо им нечего будет уничтожать, захлопнут над собственным апофеозом последнюю выточенную карборундом дверь, замок которой отомкнется не часовым механизмом, а отзовется только на последний зов вечности; дядины шаги, удаляясь, разносились по коридору, потом дробный звук костяшками пальцев в дубовую дверь, а они с Лукасом все еще смотрели друг на друга через прутья стальной решетки. Лукас стоял теперь под самой лампочкой посреди камеры и смотрел на него, и по его лицу трудно было сказать, что оно выражало; на секунду ему показалось, что Лукас что-то сказал. Но Лукас ничего не говорил, стоял не шелохнувшись и только смотрел на него с безмолвной терпеливой настойчивостью до тех пор, пока шаги тюремщика не застучали на лестнице, все ближе и ближе, и кованый засов на двери не грохнул, откинувшись.
Тюремщик запер за ним засов, и они прошли мимо Лигейта, который все так же, с листком юмора в руках, сидел на складном стуле рядом со своим ружьем напротив открытой настежь входной двери, вышли на крыльцо, потом пошли по двору к воротам на улицу, и он шагал сзади, а когда они уже вышли из ворот и дядя повернул к дому, он остановился, думая: «негр-убийца, который стреляет белому в спину и даже ничуть не раскаивается в этом».