Генерал в своем лабиринте - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дерьмовая игра, – сказал он. – Посмотрим, кто осмелится сыграть в ломбер.
Сыграли. Он выиграл три партии подряд, настроение у него поднялось, и он стал подшучивать над полковником Вильсоном и над тем, как тот играет в ломбер. Вильсон принял это с легким сердцем и, воспользовавшись добрым расположением духа генерала как преимуществом, не проиграл. Генерал сделался напряженным, поджал бледные губы, в глазах, спрятанных под косматыми бровями, появился диковатый блеск прежних времен. Он не проронил ни слова, и только мучительный кашель мешал ему сосредоточиться. После полуночи он прервал игру.
– Весь вечер я на сквозняке, – сказал он.
Стол перенесли в более укрытое место, но он продолжал проигрывать. Он попросил, чтобы смолкли флейты, которые слышались неподалеку на каком-то празднике, но флейты все равно постоянно были слышны и перекрывали стрекотанье сверчков. Он несколько раз пересаживался, положил на сиденье подушку, чтобы стало повыше и поудобнее, выпил липового чаю, который помогал ему от кашля, сыграл несколько партий, вышагивая по галерее из конца в конец, но все равно продолжал проигрывать. Вильсон не сводил с него ясных, полных ненависти глаз, но он не удостоил его ответным взглядом.
– Это крапленая карта, – вдруг сказал он.
– Это ваша карта, генерал, – сказал Вильсон.
Это действительно была его карта, но он осмотрел ее со всех сторон, потом остальные, карту за картой, и наконец заменил ее. Вильсон не дал ему передышки. Сверчки замолчали, установилась долгая тишина, прерываемая только порывами влажного ветра, который приносил на галерею первые ароматы знойных долин, да какой-то петух прокукарекал три раза. «Это сумасшедший петух, – сказал Ибарра. – Сейчас не больше двух ночи». Не поднимая глаз от карт, генерал жестко повелел:
– Никто не уйдет отсюда, черт бы всех побрал!
Возражений не было. Генерал Карреньо, который следил за игрой скорее с тревогой, чем с интересом, вспомнил о самой длинной в своей жизни ночи, за два года до этого, когда в Букараманге они ждали результатов Учредительного собрания в Оканье. Они начали играть в девять вечера и закончили в одиннадцать утра на следующий день, когда его партнеры подыграли ему и он выиграл три раза подряд. Опасаясь подобного испытания сил этой ночью в Гуадуасе, генерал Карреньо сделал знак полковнику Вильсону, чтобы тот начал проигрывать. Вильсон не обратил на него внимания. Немного позже, когда Вильсон попросил перерыв на пять минут, Карреньо пошел за ним в глубину террасы и нашел его изливающим свои аммиачные накопления на горшки с геранью.
– Полковник Вильсон, – приказал ему генерал Карреньо. – Остановитесь!
Вильсон ответил, не поворачивая головы:
– Дайте закончить.
Он спокойно закончил свое дело и повернулся, застегивая ширинку.
– Начинайте проигрывать, – сказал ему Карреньо. – Хотя бы для того, чтобы поддержать товарища в беде.
– Я сражаюсь за то, чтобы никому не наносили подобной обиды, – сказал Вильсон с некоторой иронией.
– Это приказ, – сказал Карреньо.
Вильсон, встав по стойке смирно, посмотрел на него с высоты своего роста с величественным презрением. Потом вернулся к столу и начал проигрывать. Генерал понял.
– В вашем поступке нет необходимости, дорогой мой Вильсон, – сказал он. – В конце концов будет справедливо, если мы все отправимся спать.
Он крепко пожал всем руки, как делал всегда, вставая из-за стола, чтобы показать: игра никак не влияет на дружеские отношения – и ушел в спальню. Хосе Паласиос спал на полу, но поднялся, увидев, что он входит в комнату. Генерал быстро разделся и, обнаженный, стал раскачиваться в гамаке, неотвязно думая о чем-то, и его дыхание становилось все более шумным и хриплым по мере того, как он размышлял. Потом он лег в ванну, и его била дрожь, но не от холода, а от гнева.
– Вильсон – мошенник, – сказал он.
Он провел одну из худших своих ночей. Вопреки его приказаниям Хосе Паласиос предупредил офицеров, что, возможно, понадобится врач, и завернул его в простыни, чтобы он пропотел. Простыни намокали одна за другой за короткие промежутки времени, которые заканчивались приступом лихорадочного бреда. Он несколько раз прокричал: «На кой черт разыгрались эти флейты!» Но на этот раз ему никто не мог помочь, поскольку флейты умолкли еще в полночь. Несколько позже он нашел виновника своего плохого самочувствия.
– Я чувствовал себя прекрасно, – сказал он, – пока мне не заморочили голову этим козлом-индейцем и моей рубашкой.
Последний переход до Онды проходил по обрывистому горному карнизу, где воздух был похож на жидкое стекло, и это можно было вытерпеть только благодаря сопротивляемости организма и присущей ему силе воли, ведь нельзя забывать, что ночь он провел почти в агонии. С первых же минут он, вопреки обычаю, несколько поотстал, чтобы ехать рядом с полковником Вильсоном. Последний воспринял это как предложение забыть неприятности вчерашнего вечера, проведенного за игрой, и протянул ему руку, как делают сокольничие, чтобы он оперся о нее. Так ему удалось одолеть крутой спуск, – полковник Вильсон был тронут его уступчивостью, а генерал, который дышал из последних сил, был все-таки непревзойденным наездником. Когда они прошли самый обрывистый участок, он спросил полковника, будто они находились на светском приеме:
– Как там сейчас в Лондоне?
Полковник Вильсон взглянул на солнце, которое было почти в зените, и ответил:
– Плохо, генерал.
Он не удивился и снова спросил тем же тоном:
– Почему?
– Потому что там сейчас шесть часов вечера, а это худшее время в Лондоне, – сказал Вильсон. – Кроме того, должно быть, моросит серый мертвенный, как болотистая вода, дождик, ибо весна у нас – самое ужасное время года.
– Не говорите мне, что вы победили ностальгию, – сказал генерал.
– Напротив: ностальгия победила меня, – сказал Вильсон. – И я нимало ей не сопротивляюсь.
– Так вы хотите или не хотите вернуться?
– Я уже и не знаю, мой генерал, – сказал Вильсон. – Я во власти судьбы, которая мне не принадлежит.
Генерал посмотрел ему в глаза и удивленно произнес:
– Я мог бы сказать о себе то же самое.
Когда он снова заговорил, и голос и состояние духа его были другими.
– Не беспокойтесь, – сказал он. – Будь что будет, но мы едем в Европу, хотя бы для того, чтобы не лишать вашего отца радости увидеть вас.
Потом, после долгого размышления, заключил:
– И позвольте сказать вам последнее, дорогой мой Вильсон: о вас могут сказать что угодно, кроме того, что вы мошенник.
Полковник Вильсон уступил ему и на этот раз, привычный к его мужественному раскаянию, особенно после карточной игры или военной победы. Он спокойно ехал дальше, подставив свою твердую руку сокольничего дрожащей руке самого знаменитого больного обеих Америк, а воздух между тем начинал закипать, и они, будто мухи, боялись больших зловещих птиц, которые кружили у них над головами.