Генерал в своем лабиринте - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не тревожься, – сказал он, – этим сволочам подрежут крылышки.
Они начали резвиться в постели, он обнаженный, она полураздетая, когда услышали первые крики, первые выстрелы и грохот пушек, стрелявших по казарме преданных ему частей. Мануэла быстро помогла ему одеться, надела на его ноги непромокаемые башмаки, в которых пришла сама, потому что единственную пару сапог генерал отдал чистить, и помогла ему спуститься через балкон с саблей и пистолетом, правда, без всякого прикрытия от дождя. Не успел он оказаться на улице, как взял на прицел чью-то тень, которая приближалась к нему: «Стой! Кто идет?» То был его вестовой, который возвращался в дом, встревоженный новостью, что его хозяина убили. Решив разделить с генералом его участь до конца, он прятался вместе с ним в зарослях близ моста Кармен через ручей Святого Августина, до тех пор пока не зазвучали залпы пушек верных ему войск.
Мануэла Саенс, которая при подобных обстоятельствах всегда проявляла хитрость и смелость, вышла навстречу атакующим, ворвавшимся в спальню. Они спросили ее о президенте, и она ответила, что он в зале заседаний. Ее спросили, почему в зимнюю ночь открыта дверь на балкон, и она ответила, что открыла ее посмотреть, что там за шум на улице. Ее спросили, почему постель еще теплая, и она ответила, что спала, не раздеваясь, в ожидании президента. Она тянула время, запутывала их своими ответами и курила плохие извозчичьи папиросы, чтобы уничтожить запах одеколона, который еще чувствовался в комнате.
Военный суд под председательством генерала Рафаэля Урданеты установил, что генерал Сантандер был тайным руководителем заговора, и приговорил его к смерти. Его враги говорили, что этот приговор более чем заслужен им, не столько за участие в заговоре, сколько за цинизм, когда он первым появился на главной площади, чтобы сердечно обнять президента. Последний сидел верхом на лошади, мокрый от дождя, без рубашки, в рваном и грязном мундире, приветствуемый овациями солдат и крестьян, которые бросились сюда в дождь из ближних пригородов, требуя предать убийц смерти. «Все участники получили разную меру наказания, – написал генерал маршалу Сукре. – Сантандер – главный из них, но наиболее счастливый, потому что его хранит мое великодушие». В самом деле, своей абсолютной властью он заменил смертную казнь на ссылку в Париж. И наоборот, без достаточных доказательств был расстрелян адмирал Хосе Пруденсио Падилья, который сидел в тюрьме в Санта-Фе за несостоявшийся мятеж в Картахена-де-Индиас.
Хосе Паласиос никогда, когда дело касалось генерала Сантандера, не знал, где правда, а где сон, который приснился его хозяину. Однажды в Гуаякиле тот рассказал, что видел во сне открытую книгу, лежащую на толстом брюхе, но вместо того, чтобы читать ее, стал отрывать страницы одну за другой и поедать их, смачно пережевывая и чавкая как козел. В другой раз, в Кукуте, он видел себя сплошь покрытого тараканами. Однажды в Санта-Фе, на деревенской усадьбе в Монтсеррате, он проснулся с криком, потому что ему приснилось, будто генерал Сантандер, с которым он вместе завтракал, вынул глаза, так как они мешали ему есть, и положил их на стол. Так что, когда на рассвете близ Гуадуаса генерал сказал, что видел во сне Сантандера, Хосе Паласиос даже не спросил его о содержании сна, а просто попытался успокоить, вернув к действительности.
– Между ним и нами ровно половина всех морей, – сказал он.
Но генерал остановил его, бросив на него быстрый взгляд.
– Уже нет, – ответил он. – Уверен, этот трус Хоакин Москера позволит ему вернуться.
Эта мысль мучила его со дня последнего возвращения в страну, когда отказ от власти стал для него вопросом чести. «Я предпочитаю ссылку или смерть такому бесчестью, как оставить мою славу в руках колледжа Святого Бартоломе», – сказал он Хосе Паласиосу. Однако противоядие само по себе содержало яд, ибо по мере приближения к окончательному решению в нем росла уверенность, что сразу после его отъезда будет вызван из ссылки генерал Сантандер, который из всей этой своры крючкотворов был в самом высоком чине.
– Он-то и есть самый отъявленный мошенник, – сказал генерал.
Лихорадка прошла окончательно, и он почувствовал такой подъем духа, что попросил у Хосе Паласиоса перо и бумагу, надел очки и собственной рукой написал письмо Мануэле Саенс из шести строчек. Это показалось странным даже Хосе Паласиосу, привыкшему к его неожиданным поступкам, и он расценил это как предзнаменование или как приступ неудержимого вдохновения. Это не только противоречило его решению, высказанному в прошлую пятницу, никогда в жизни больше не писать ни одного письма, но и шло вразрез с привычкой будить писцов в любое время суток, чтобы закончить отложенное письмо, или продиктовать им какое-нибудь воззвание, или помочь привести в порядок свои мысли, перепутанные в часы бессонницы. Еще более странным было то, что письмо не было вызвано крайней необходимостью, – ко всему, что он сказал ей на прощание, была добавлена только одна фраза, похожая на зашифрованную: «Береги себя; если не сбережешь, то, потеряв себя, потеряешь нас обоих». Он написал ее, как обычно, повинуясь порыву, не обдумывая этого заранее, и наконец лег в гамак и стал раскачиваться, задумчиво глядя на письмо, которое держал в руке.
– Огромную власть имеет над нами непреодолимая сила любви, – вдруг произнес он. – Кто это сказал?
– Никто, – ответил Хосе Паласиос.
Он не умел ни читать, ни писать и не хотел учиться, приводя тот простой аргумент, что ума у него не больше, чем у осла. Однако он мог запомнить любую фразу, которую когда-либо случайно слышал, но этой не помнил.
– В таком случае это сказал я, – ответил генерал, – но мы будем считать, что это сказал генерал Сукре.
Ни с кем не было ему так хорошо в трудные времена, как с племянником Фернандо. Он был самым услужливым и терпеливым из всех писарей генерала, хотя, может быть, не самым блестящим, зато он стоически переносил произвол в распорядке дня и раздражение от бессонницы. Генерал будил его, когда вздумается, чтобы тот почитал ему какую-нибудь скучную книгу или сделал неожиданные и непременно срочные заметки, которые на следующий день выкидывались в мусорное ведро. Детей у генерала не было, несмотря на бесчисленные ночи любви (впрочем, он говорил, что не бесплоден и что у него есть тому доказательства), и после смерти своего брата он стал заботиться о Фернандо. Генерал отправил его с рекомендательными письмами в Военную академию в Джорджтауне, где генерал Лафайет высказал ему слова уважения и восхищения его дядей. Потом Фернандо учился в колледже Джефферсона, в Шарлоттвилле, а затем в Виргинском университете. Преемником, о котором мог бы мечтать генерал, он не стал, потому что Фернандо надоели академические науки и он с удовольствием поменял их на свежий воздух и уютное искусство садовода. Генерал вызвал его в Санта-Фе, как только закончилось его обучение, и, тотчас обнаружив в нем изрядные способности, назначил его писцом не только за его каллиграфический почерк и прекрасное владение разговорным и письменным английским, но и потому, что тот был единственным, кто мог использовать лист бумаги так, что читатель следил за написанным с неослабевающим интересом; и кроме того, когда он читал вслух, то добавлял от себя всякие смелые пассажи, чтобы расцветить скучные куски. Как у всех, служивших генералу, у него была своя несчастная минута, когда он приписал Цицерону фразу Демосфена, а генерал потом в докладе это процитировал. Генерал поступил с ним суровее, чем поступил бы с другими, но простил его раньше, чем окончилось наказание.